Но сам понимает и страшится: как же ему надо постараться, чтобы Мария была счастлива и довольна рядом с ним, чтобы что-то истинное, непридуманное состоялось у того и у другого в этом пока что чужом и чуждом для обоих доме. Для него с горечью и обидой очевидно – он для неё всё ещё, наверняка, никто, просто какой-то чужой, к тому же странный дядька, вероломно выкравший её, продержавший в яме, а теперь затащивший бог весть куда и бог весть зачем. Стоит-жмётся она около него, такого высокого, могучего, зрелого, в солидной дорогой одежде по сегодняшней холодной погоде, а она – этакая пичуга глупенькая, этакий подранок жалкий, да к тому же нелепо радужная в своей моднячей, несообразно зауженной, коротенькой курточке, в шапочке-блинчике с ярко-розовым воланом, в тоненьких колготках, в кроссовках, а не в утеплённых сапожках. Неухоженная, запущенная, – осознаёт и злится на себя Лев, стесняя губы. Не мог проследить, чтобы она оделась по погоде, только, выходит, о себе, любимом, и думает!
И его сердце внезапно, но мимолётно прожгло страхом: сможет ли он со временем всё же, всё же стать кем-то и чем-то для этого желторотого, зыбкого существа? Полюбит ли она его? И не напрасно ли многое из того, что он уже совершил и совершает? Может, взять да и отступить ему прямо сейчас, вернуть её к матери, повиниться перед людьми и жить так, как принято вокруг?
Но разве так его жизнь была там счастливой? Разве то, что он сейчас совершает, – не во имя любви, не для счастья и развития Марии? Но если всё же вернуться, то, несомненно, – неизбежно потонуть обоим в мути той, не любимой им и смертельно опасной для его Марии, жизни. И следом – навеки, навеки потерять Марию, которую обязательно уведут беспощадные обстоятельства жизни, стихийные круговороты людские, интересы противоестественные, царящие вокруг. Извратят, опоганят её душу, – и он лишится любви и надежды. Разве не так?
Разве не так?
Печёт, жжёт в груди Льва, помрачается и сдвигается что-то в голове. «Ещё секунда – и сломаюсь. Э-э, нет уж, други мои любезные! Довольно! Жить, так жить! А если помирать, так помирать с музыкой!»
– Пойдём в дом, – тихо, потому что сдавливало в груди, предложил он; и не вопросом прозвучало, и не утверждением, а походило, что мольбой, – мольбой, быть может, о помощи, о снисхождении. С трудом сглотнул пересохшим горлом.
Мария осторожно и медленно приподняла лицо, пристально, но застенчиво посмотрела в опущенные к ней глаза Льва. Улыбнулась, очевидно желая подбодрить его. Однако улыбка вышла слабой и вкось, некрасивой, с досадой поняла юная Мария. К тому же, как только она попала из машины на свежий холодный воздух, стало простудно и влажно напирать в носу, платка же не оказалось в кармане, и пришлось, по-детски, шморгнуть носом, раз, другой, правда, тихонечко. Но ей ясно, что Лев не мог не расслышать, не понять, что к чему, – смутилась, отвернулась: девчонкой, дурой выглядит! И – ещё напасть: чихнуть потянуло. Чихнула. Ещё раз; ещё, но сдавливаясь. Из носа точно бы хлынули потоки, потекло по губе. Какой позор, куда бы спрятаться, провалиться бы сквозь землю!
– А-а-а, вот ещё и простыла ко всему прочему! – вроде как обрадовался Лев. Можно выказать свою заботу, и этими необязательными словами, возможно, спутать свою нестойкую душу, стряхнуть с неё уныние и сомнение. – На платок! Почуяла, что здесь, в диком таёжье, холоднее, чем в городе или у нас в Чинновидове?
И ещё что-то говорил, но скороговоркой, путанно и, понимал, навряд ли нужное в эти необыкновенные для обоих минуты жизни.
И вправду, прохладно; да просто-напросто холодно, морозно. Хотя и солнце уже довольно высоко, и небо ярко синевой и распахнуто роскошно, однако леденит здешний сибирский, хотя и апрельский, воздух, валами подкатывается замшелая стынь из великой, немеряной тайги, из глубоких мозглых распадков, из снеговых саянских предгорий. Под деревьями ещё покоятся сугробы, по ложбинам – наросты мутных, грязноватых наледей. Густой, мохнатый иней старит сединой землю и деревья. Лес преимущественно хотя и вечнозелёный, однако настолько сбиты, прижаты друг к другу ветви, что создают собою высокую, неодолимую стену, и она к тому же удручающего непроницаемого окраса: что-то такое каменисто-серо-ядовито-зелёное. Девственно дикое окружение, в котором чуется угроза и затаённость из-за каждого куста и бугра. И от секунды к секунде углубляется и уже жмёт на душу, сковывая её, эта мёртвая, пещерная тишина, которая, мерещилось, наползает на них и сверху, и снизу, изо всех углов леса и усадьбы. Уже и Лев в своей-то плотной тёплой одежде ощутил озноб. Пронзительно неприютно обоим. Как с обрыва вдруг сорвались и – в яму угодили, невольно и до сжима в груди подумалось Льву. Молчат, напряжены, кажется, ждут какого-нибудь живого обнадёживающего звука, какого-нибудь всшороха, говорящего, что не одни они здесь, не одиноки. Но отчётливо слышат оба лишь дыхание друг друга.
– Живы будем – не помрём, – сказал Лев тихонько, бдительно вслушиваясь в дыхание, скорее, в сопение, своей Марии в одежде на рыбьем меху.
– Что, что? – шепнула Мария, но не сразу, тоже прислушиваясь к его дыханию, ровно-тяжёлому, мужскому, а также к важному поскрипу его кожаной куртки, можно было подумать, опасаясь, что и эти живые звучания можно потерять в этом затаённом, явно недружественном обиталище.
– Вот здесь, говорю, и начнём с тобой новую жизнь.
Поёжилась, ещё раз утёрла платком, всем корпусом отворачиваясь, нос и губы. Не удержалась, чтобы не съязвить в своём духе:
– Местечко, однако ж, ты выбрал клёвое. Б-р-р! Долгонько ли выискивал? Начнёшь тут, пожалуй, новую жизнь. Не загнуться бы совсем, не протянуть бы ноги.
– Какая ты, Маша, погляжу, ворчунья. Бабка! Да ничего, Мариюшка моя, обживёмся как-нибудь мало-помалу, не дрейфь. Станет и это место-местечко весёлым и приютным, как у нас в Чинновидове. Веришь?
– Угу.
– Когда обустроимся, будут тебе сразу и угу и угугу!
53
А ведь ещё какие-то сутки назад, хорошо знал Лев, на этой схороненной в лесах елани была другая жизнь, совсем другая – многолюдного, шумного, нередко суматошливого пошиба. И жизнь та была распахнута для любого приезжающего, при всём при том оставаясь долгие годы размеренной, устоенной, деловитой. В усадьбе проживала семья, муж и жена Сколские, в прошлом именитые учёные-ботаники, оба уже преклонных лет. Супруги были завзятыми охранителями природы и неутомимыми путешественниками, поездили по свету, а теперь, лет десять назад, осели здесь, арендовав, с последующим выкупом, захламлённый участок с подразвалившимся домом. Отстроились наново, развернулись, стали неплохо зарабатывать. Полюбили горячо эту строгую, но благодатную сторону. Они принимали всевозможных визитёров, туристов, просто праздный люд, всех тех, кто желал отдохнуть несколько дней или больше. Народ с проводниками и носильщиками бродил по таёжным тропам, которые выводили на всевозможные диковинные достопримечательности, всходил на Саянские вершины, сиживал с удочкой у речки, охотился, собирал грибы и ягоды, а то просто валялся в гамаке, хлопотал перед барбикю, в излишке принимая спиртное, объедаясь здешней дичью. Вообще многое что предлагали эти увлечённые, обходительные владельцы усадьбы, от примитивного времяпрепровождения и вплоть до научных исследований, природоохранительных поступков, – кому что нравилось, к чему были горазды и охочи.
Это была внешне счастливая, здоровая жизнь ещё свежих стариков, они и умереть предполагали на этой земле. Однако у них была одна, но великая и, быть может, уже непоправимая горесть – у них были, как сами говорили между собой супруги Сколские, «бесприютные, непутёвые, несчастные» дети, двое уже немолодых сыновей. Один, Пётр, старший, вышел беззаботным, но эгоистичным бездельником к своим сорока трём годам; он, брошенный, в конце концов, женой, без профессии, теперь вёл тёмный образ жизни игрока и дельца. Другой сын, Сергей, младше на год, сделался озлобленным неудачником; он отчаянно пытался обогатиться в коммерции, однако всё глубже увязал в невезухах, виня весь свет, родителей, брата, который вмешивался с советами, но только не себя. Столь «непутёвыми» сыновья получились потому, что, теперь осознали свою – определили они – «ошибку» супруги Сколские, воспитывались по чужим семьям и углам – у дедушек-бабушек, у тётек-дядек, часто порознь, изредка встречаясь друг с другом. Отец же и мать, захваченные всецело наукой, карьерой, охранением растений и животных, от случая к случаю, возвращаясь из бессчётных, но желанных поездок, второпях виделись с сыновьями, одаряли их подношениями, баловали всячески, однако снова и снова уезжали, и надолго, по призыву своей науки, по служению ей и обществу.
Когда же супруги Сколские состарились и отошли от больших научных и общественных дел, они захотели пожить семьёй, с сыновьями. Поселились вчетвером в этой усадьбе: родителям хотелось потянуть сыновей за собой, передать им те возвышенные идеалы, которыми прожили всю свою богатую, интересную жизнь, заслужив признание общества, научного мира. Но сыновья, к той поре уже возмужалые, самостоятельные люди, оказались страшно разобщены и с ними, родителями своими, и друг с другом не ладили. В глуши им жить не хотелось – зачем, что за блажь? Изо дня в день трудиться они не умели, пристрастий родителей к природе не понимали, и, после безобразных семейных скандалов, пришлось городскую квартиру разделить между братьями. Старики с горечью поняли, что семьёй могут быть только они двое.
– Мы не дали сыновьям любви и заботы, когда они в них нуждались, – честно признались друг другу опечаленные, чувствительные супруги Сколские. – И теперь у наших мальчиков разорённые души. Как мы виноваты, как виноваты! Так хотя бы оставим им наследие – этот дом и землю, чтобы у них появилась привязанность и надежда. Разве при такой красоте и благолепии вокруг не залечить душу? Обустроим хозяйство, наладим дело, чтобы оно приносило солидные доходы, а придёт время умирать – всё отдадим сыновьям. Повзрослеют когда-нибудь по-настоящему и уже после нашей смерти скажут, может статься, нам спасибо, и заживут на этой земле в радость себе и людям.
Супруги Сколские умели и любили мечтать, и мечтания крепили и обнадёживали их.
Но сыновья к старикам так и не потянулись, по усадьбе и в делах многотрудных не помогали никак им. Однако поочерёдно, а то и враз, нередко наезжали сюда, выманивали у своих предприимчивых, но не прижимистых родителей деньги, скандалили и с ними, и друг с другом, приставали к постояльцам и обслуге, случалось, хамили и бесчинствовали. Супруги Сколские страдали, им было совестно перед людьми. Они терпеливо увещевали сыновей, но никогда, памятуя о своей вине перед ними, не стыдили и тем более не прогоняли их.
Младший, Сергей, с год назад обанкротился в который уже раз, чудовищно задолжал, следом сорвался и страшно запил. Бросил неработающую, только что родившую жену с тремя малолетними детьми. Явится, бывало, к родителям, оборванный, злобный, с едкой насмешливостью на губах молчит, даже «здравствуйте» не скажет, кажется, тоже – как и сами его родители – уверенный, что они, родители его, неискупимо повинны перед ним, недодали ему. Поживёт бирючьим особняком, сквозь зубы и притворно нехотя вытребует денег – снова исчезнет. А не так давно – хуже, безобразнее: незаконно, в обход жены и интересов детей, продал квартиру, чтобы рассчитаться с уже угрожавшими ему кредиторами. Семья оказалась на улице, насилу приткнулась у родственников. Сам Сергей сбежал к родителям, несколько месяцев затворником обретался в зимовье, по ночам обворовывал отдыхающих, пил и дебоширил. Жена подала в суд, но Сергей не являлся к следователю.
– Наш крест – нам и нести его, – благородно смирились супруги Сколские, пересылая перевод за переводом отчаявшейся жене младшего сына.
Старший тоже был в долгах, нигде не работал, рыскал от родителей в город и обратно, проигрывал их деньги. Он был знаком со Львом Ремезовым, был и его фирме крупно должен. Как-то раз предложил Льву выкупить туристическую базу и бизнес родителей. Однако схема, которую предложил Пётр Сколский, понял Лев, была нечестной и даже подлой и гнусной: на самом деле нужно было обмануть, оплести, а потом втихомолку изгнать стариков, купить им какое-нибудь жильё в городе, а лучше, не скрывал сын своих каверзных намерений, – запихнуть их в захолустье.
Лев хотя и отказал Петру, однако побывал в усадьбе, провёл в этих краях несколько дней с важными деловыми партнёрами, ублажая их перед подписанием контракта. Познакомился с супругами Сколскими, выяснил у них, что продавать усадьбу они не намерены, причём ни за какие деньги. Понял, что они страстно любят эту землю, здешнюю природу, что они молятся на свою ботанику, боготворят травинку и букашку всякую. Однако Лев почувствовал и разглядел зыбкость их теперешней жизни; увидел их больными, наивными стариками. И понял, что работать им одним в таком огромном многослойном хозяйстве уже невозможно и безрассудно даже, что не сегодня-завтра они сдадут, надломятся, хотя по-прежнему романтически упрямы и одержимы. Самолучший исход для них, был уверен Лев, – всё-таки продать усадьбу, отойти от больших дел, зажить скромнее, по силам. Но, конечно же, не так продать усадьбу и бизнес, как вознамерился их сынок подлец. Самому Льву эта усадьба тогда не нужна была, и каких-либо разговоров со стариками о покупке её он не затевал.
Отличный роман мирового уровня! Обидно женщинам читать — не читайте! Но для всех его чтением вдохновение к переменам внутри себя.