Никогда в жизни! Ни ради чего на свете! Подумаешь, перстень! Да что такое этот перстень?

Конечно, Нессельроде придут в ярость… Но ведь Лидия может сказать, что на нее напали грабители! Да-да, напали! И ограбили, и отняли все деньги, полученные в банке, и перстень отняли… Про неудачную игру она, конечно, и словом не обмолвится, а все свалит на неизвестных грабителей.

Только бы сбежать от Шуазеля! Выпрыгнуть и…

Нет, карета едет слишком быстро. Надо заставить Шуазеля ее остановить. Притвориться сломленной, испуганной, сделать вид, что она прямо сейчас лишится сознания, что ей дурно, ее укачало… И, как только лошадь начнет сбавлять ход, Лидия выскочит вон и бросится бежать, бежать!

– Ну-ну, – ворвался в ее мысли насмешливый голос Шуазеля. – Ох, представляю, чего вы только себе не навоображали, каких ужасов! Или, наоборот, каких соблазнов? И не мечтайте, моя красавица. Я вас и пальцем не трону. Вы мне не нужны. Я хочу обменять перстень вовсе не на ваше тело, а на жемчуг. Тот самый знаменитый жемчуг, с помощью которого вы меня погубили!

* * *

Миновал этот ужасный день, который принес Наденьке такие волнения и переживания, а на другой, 9 ноября, прибежала ее приятельница, Софья Сухово-Кобылина, модная художница, сестра Александра Васильевича, – прибежала совершенно вне себя, почти безумная, рыдающая, и в ужасе прокричала, что ее любезный брат только что взят под стражу по подозрению в убийстве московской модистки и купчихи Луизы Симон-Деманш…

Наденька сама не знала, как она не грянулась в обморок сию же минуту, как эту весть услышала. Только присутствие мужа заставило собраться с силами.

Впрочем, ее ужасу, ее внезапной бледности никто не удивился – небось побледнеешь тут, узнав, что добрый приятель твоего супруга, светский человек, который только вчера самозабвенно вальсировал на твоем балу, – хладнокровный убийца!

Разумеется, добрейший господин Нарышкин принялся уверять Софью, что не верит, не верит вздорному обвинению, и Наденька, немного оправившись, принялась ему вторить с тем же пылом, однако в глазах у нее так и стояло искаженное яростью лицо ее любовника, она так и видела Луизу в этом ее бархатном, с собольей оторочкой, салопчике, упавшую в угол кучей скомканного тряпья…

Что, если она тогда же ударилась головой – и умерла? Что, если Наденька присутствовала при нечаянном убийстве? Или убийство – уже не нечаянное, а намеренное! – свершилось минутой позже, когда Наденька убежала, а Луиза все же нашла в себе силы подняться и вознамерилась броситься вслед за исчезнувшей соперницей, но Сухово-Кобылин не хотел бы этого допустить и снова ударил надоевшую любовницу… Да не кулаком, а чем-нибудь тяжелым, например бронзовым шандалом, который стоял в его кабинете?! Ударил – и нечаянно убил. А потом…

Да-да, что было потом? И если Александр Васильевич в самом деле невзначай убил Луизу, что делал после? Отчего взят под стражу только сейчас? Или все это время не мог решиться обратиться в полицию? Или пытался… о Господи, вот ужас-то! – или пытался скрыть труп?! Или Луиза какое-то время была жива и только теперь отдала Богу душу?

Ужас.

Да, верно, ужас, но было во всем этом нечто еще более ужасное, чем даже убийство, совершенное бывшим любовником (Наденька и не заметила, как сама невзначай употребила это словечко – «бывший»!).

А что, если кто-то видел госпожу Нарышкину в тот бурный вечер в доме Сухово-Кобылина? Что, если этот неведомый свидетель донесет? Уже донес? Что, если Надежду привлекут к расследованию как соучастницу пресловутого crime de passion? Что, если сейчас Софья расскажет Нарышкину, мол, в вечер совершения убийства брат ее был не один?..

Наденька схватилась за голову, пытаясь привести в порядок сумбурно скачущие мысли, и наконец до слуха ее долетел голос Софьи, которая в подробностях рассказывала о том, что произошло. И Наденька смогла слегка перевести дух, потому что имени ее не упоминалось, это раз, а во-вторых, картина преступления вырисовывалась совершенно иная.

Выходило, что сцены, невольной участницей которой Наденька стала, сцены отчаянной ревности Луизы и безумной жестокости Александра Васильевича, вовсе не было!


Именно эту «иную картину» описывал некоторое время спустя сам Сухово-Кобылин в письме императору Николаю I:

«…День 7 ноября проведен был мною в кругу моего семейства, а вечер – в доме губернского секретаря Александра Нарышкина, где встретил я до 15-ти знакомых мне лиц; после ужина во 2-м часу ночи оставили мы дом его, и я, возвратясь к себе около двух часов, лег спать.

На другой день, 8-го числа, я отправился поутру из дому по собственным делам и, заехав на квартиру Луизы Симон-Деманш, не нашел ее. Прислуга ее объявила мне, что накануне, в 10 часов вечера, она сошла со двора и во всю ночь не возвращалась. Обстоятельство это, несогласное с правильностию и особенною скромностию образа жизни Луизы Симон-Деманш, с первого раза возбудило во мне опасения. Немедленно занялся я расспросом о ней у ее знакомых и, не получа решительно никаких слухов, вечером того же дня, т. е. 8-го числа, известил Тверскую часть, а уже ночью, обще с зятем моим, полковником Петрово-Соловово, сообщили г. обер-полицеймейстеру.

На следующий день, 9-го числа утром, вновь явились мы к г. обер-полицеймейстеру и, подтверждая наши опасения, просили у него всех средств к самым деятельным разысканиям. Вследствие сей нашей просьбы немедленно были присланы ко мне полицейские сыщики, которым (в особенности главному из них, Максимову) я объяснил привычки Луизы Симон-Деманш, назвал ее знакомых, описал приметы и одежду; так, что когда того числа вечером Пресненская часть известилась, что за Ваганьковым кладбищем замечено тело убитой женщины под такими-то приметами, то с другой стороны вся московская полиция уже знала, что Луиза Симон-Деманш под теми самыми приметами пропала без вести в ночь с 7 на 8-е число необъяснимым образом, а потому имела все причины произвести самый тщательный подъем тела и осмотр квартиры, которые должны были с первого шага привести следователей к открытию убийц.

Несмотря на то, все мои люди были взяты Полицией под арест и дом мой подвергнут осмотру. Произведен вновь строжайший осмотр моего дома, а в особенности кабинета, в котором все мебели, вещи, бумаги и частная моя переписка были пересмотрены, некоторые взяты к делу; сам же я вытребован в городскую часть к допросу. Он начался в 12-м часу дня. Вскоре явился в комнату присутствия г. московский обер-полицеймейстер генерал-майор Лужин, который, обратившись прямо ко мне, сказал мне на французском языке, чтобы я безрассудно не медлил добровольным признанием и что запирательство мое послужит только к аресту всех лиц мне близких.

Слова эти открыли предо мною целую бездну: потрясенный всеми ужасами самого события, смущенный арестом, угрожавшим может быть престарелой матери моей, сестрам, зятю, я просил генерал-майора Лужина, чтобы он немедленно представил все улики, все обвинения, говоря, что я готов отдать и имущество и жизнь, чтобы раскрыть этот страшный покров возводимых на меня подозрений.

Г. обер-полицеймейстер, к удивлению моему, немедленно удалился, сказав, что улики у него в руках и что они будут представлены в свое время.

Мне было предложено около 40 вопросных пунктов, на которые, отвечая собственноручно, точно и подробно, показывая простую, очевидную, а главное, всем известную правду, встречая вопросы обыкновенные, даже излишние, я непрестанно ждал, что явится или лжесвидетель, чтобы уличать меня в убийстве, или, по крайней мере, что предложен мне будет вопросный пункт такого рода, который мог бы служить основанием к высказанному мне столь прямо обвинению, но, к удивлению моему, во всех предложенных мне вопросах не встретил ни улик, ни показаний, мне противуречащих, ни даже клеветы или лжесвидетельства, а потому считал себя по крайней мере на этот день чистым пред Законом и Государем.

При словесных допросах я поражал следователей очевидною истиною моих доводов, которые заключались именно в том: что мое нахождение в другом месте, а следовательно невозможность лично совершить преступление, доказывается свидетельством более сорока лиц (моего семейства, дома, гостей и людей Нарышкина) и есть обстоятельство существенное и не подверженное никакому сомнению, а потому если следователи, упорствуя в своем обвинении, предположили, что дело это совершено рукою купленных мною убийц, то и тогда надлежало найти сперва самых деятелей преступления и потом уже по их показаниям обвинять меня.

Но и здесь было новое оправдание: не сам ли я, после того как исчезла Луиза Симон-Деманш, первый известил о том полицию и г. обер-полицеймейстера? Не сам ли я дал ее приметы, указал знакомых, рассказал привычки и таким образом давал полиции все возможные средства следить виновных по горячему следу? Данные мною полиции указания были прямы, положительны и оказались верными. Подозрений я не объявлял ни на кого, но на вопрос о лицах, имевших на Луизу Симон-Деманш неудовольствие, я прямо указал на повара моего, который мог питать на нее злобу потому, что за месяц пред сим столовый расход по моему дому перешел из его рук в распоряжение Луизы Симон-Деманш.

Но странно и необъяснимо было показание людей сих. Существенное, капитальное показание прислуги Луизы Симон-Деманш: что она будто бы 7-го числа в 10-м часу вечера сошла со двора, не подтвержденное ничем и оказавшееся ложью, не подвергнуто было никакому сомнению и на нем собственно основано все обвинение противу меня; мои же показания, подтвержденные всевозможными свидетельствами, принимались за запирательство; даже поспешность, с которой кинулся я отыскивать следы несчастной жертвы, была в глазах следователей беспокойством нечистой совести.

Допрос мой длился до 12-го часа ночи, и следователи, не внимая простоте и ясности моих объяснений, без улик и доказательств от меня же требовали или признания в убийстве, или указания виновных, именно в те минуты, когда тщательный осмотр найденного тела Луизы Симон-Деманш, о котором упоминал я выше, ее квартиры, постели, в которой она убита и на которой не было белья, вещей, которые расхищены, шифоньера, который был в совершенном беспорядке, прямо и просто открывали им истину.

По истечении 11-ти часов допрос мой кончился, не приведя решительно ни к какому результату; но, к удивлению моему, мне не была возвращена свобода, и я под присмотром квартального офицера препровожден был в Тверской частный дом впредь до дальнейших распоряжений. Во 2-м часу ночи явился Тверской части частный пристав и объявил мне, что московский военный генерал-губернатор приказал предать меня заключению. Немедленно был я заперт в секретный чулан Тверского частного дома, об стену с ворами, пьяною чернью и безнравственными женщинами, оглашавшими жуткими криками здание частной тюрьмы, в совершенную противность 976, 977, 1007 и 1008 ст. XV т. Св. зак.; в особенности же 978, которая даже в случае подозрения на меня прямо запрещала эту меру.

Убитый тягостию самого события, пораженный в самое сердце позорным местом моего заключения и нестерпимым обвинением в убийстве, в совершенной неизвестности о судьбе моего семейства, особенно матери и отца, которые в их летах могли быть смертельно поражены ужасом такого события, в томительных страданиях проводил я дни и ночи.

После трехсуточного содержания моего, в полночь, вошел ко мне Тверской части частный пристав, в сопровождении стражи, жандармов и человека, одетого в партикулярное платье, и приказал мне одеться; на вопрос мой: куда еще ведут меня? – мне ответа дано не было. Тогда исполнилась мера моего терпения. Среди безмолвных исполнителей гибельных для меня распоряжений я объявил, что слепо повинуюсь противузаконным действиям, ибо знаю и верю, что у подножия престола Государя Императора найду суд и справедливость.

У дверей частной тюрьмы дожидалась карета; мне приказано было в нее сесть с человеком, одетым в партикулярное платье. Немедленно шторы оной были опущены; около двух часов возили меня в различных направлениях по улицам Москвы, заключили снова в неизвестное мне место, держали еще три дня в строжайшем секрете, не сделали ни одного допроса во все время моего содержания, не давали ни сведений о семье, ни даже книг для чтения и, наконец, по случаю признания преступников поручили Частному Приставу выпустить меня на свободу.

Вышед из тюрьмы, я узнал о новых публичных и окончательно гибельных для чести моей действиях. 20-го числа ноября в доме моем произведен полицией третий строжайший осмотр, причем, вероятно за неимением других улик, 13 дней спустя по совершении преступления, в домовой кухне моей вырезана половая доска, над которой прирезывалась живность. Самый дом мой, из которого я и все мои служители были взяты и в котором жили семейство мое и мать, был окружен надзором полиции, следившей за всеми выходившими и приезжавшими в дом. Впрочем, их было немного: несмотря на большое знакомство наше, семью, опаленную подозрением в смертоубийстве, оставили все. Имя наше терзал весь город. Этого мало: с минуты моего заключения в секрете, распущен был слух, что я сознался в убийстве, плачу и прошу милости судей.