Потом Лидии надоело кататься взад-вперед по однообразным Елисеям – да и гувернантка уморила своим благонравным нытьем и вечными угрозами пожаловаться маман. Вообще-то маман, всецело поглощенной собственной персоной, – это Лидия усвоила давно и прочно! – было на дочку и ее поведение совершенно наплевать. Однако она вполне могла запретить Лидии прогулки и заставить сидеть взаперти – просто чтобы не мешала Аграфене Федоровне получать от жизни все возможные удовольствия. Она ведь как усвоила с младых ногтей роль беззаконной кометы в кругу расчисленном светил, так за всю жизнь не отступила от нее ни на шаг.

В Париже – как, впрочем, и везде, – у Медной Венеры появился любовник: молодой, даже до двадцати в те времена еще не дорос, и несусветно красивый – ну ни дать ни взять граф Альфред д’Орсе, только сбривший бородку и зачем-то переодевшийся нищим студентом! Молодой человек – звали его Вольдемар Шуазель – и вправду был гол как сокол, однако графиня Закревская содержала его с поистине королевской щедростью. Видимо, свою благодарность красавец Вольдемар выказывал ей столь усердно, что Медная Венера нипочем не пожелала с ним расставаться, когда пришло время возвращаться в Россию. Какими-то немыслимыми происками и за немыслимые деньги она купила молодому человеку титул маркиза и вознамерилась привезти его в Россию… чтобы там представить как соискателя руки своей дочери! Да-да, Аграфена Федоровна была так влюблена, так развращена и в то же время так практична, что намеревалась держать Шуазеля в своем доме – как мужа Лидии!

Ее извиняло только одно – в Париже (в этом, ох, рассаднике всех грехов!) совершенно такая же история вершилась у всех на виду и на слуху: премьер-министр Тьер открыто сожительствовал с мадам Дон, на дочери которой он был женат. И, поскольку он сначала связался с мадам, а потом женился на мадемуазель Дон, Аграфена Федоровна со свойственной ей наивностью – или апломбом, кто как хочет, так и назовет, – решила пойти тем же путем.

От любви Аграфена Федоровна вовсе спятила. Для начала она поселила маркиза в своем доме и стала выдавать его за друга семьи и в то же время учителя дочери – учителя пока что французского языка, а всему прочему ее предстояло научить после заключения брака.

– Никогда в жизни! – вскричала Лидия, когда маменька объяснила, почему Шуазель теперь живет в их доме и сопровождает их на прогулках. – Отец этого не допустит! Он хочет для меня блестящей партии, а не…

Аграфена Федоровна легонько шлепнула дочь по губам, чтоб лишнего не болтала. Рукоприкладство вообще было у нее в ходу для всех домашних, она даже мужа бивала за особые провинности. Например, за то, что однажды невпопад рассказал историю, напугавшую мать, он был так отхлестан, что появился в присутствии с багровыми щеками, что было отмечено одним насмешливым мемуаристом как случай внезапно разразившейся крапивницы.

Лидия примолкла, вспомнив, что отец ее был классическим подкаблучником. И, как бы ни хотел он устроить дочери достойный брак, а все же смирится с решением жены, иначе она его просто живьем съест. Аграфене Федоровне наплевать будет на сплетни, на злословие – она прекрасно понимает, что положение московского губернатора вынудит людей принимать Шуазеля и оказывать ему хотя бы внешнее уважение. А что там болтают между собой – ерунда. Никто ведь не обращает внимания на злословие по поводу «всезапретителя Арсеника». Пускай болтают, а Васька слушает да ест!

Да, Лидия примолкла, однако это не значило, что она смирилась. Она хотела выйти замуж за настоящего, а не фальшивого маркиза, графа или князя; тем паче не желала делить своего будущего мужа ни с кем (она была сообразительна не по годам, и замыслы материнские прозрела весьма скоро!). Упрямая маман была непреклонна, дочь тоже славилась своим упрямством… Но кто знает, может быть, Аграфене Федоровне удалось бы добиться своего (она ведь была из тех, кто, словно пила, перепилит даже чугунное упрямство толщиной в бревно!), кабы не приключился в Париже ужасный конфуз.

В один из дней пропал у Аграфены Федоровны баснословной цены жемчуг. Она унаследовала от «прекрасной Степаниды» почти двадцатиаршинную нить (именно ее спустя несколько лет увидит Дюма-отец на шее любовницы своего сына). Конечно, грешили на прислугу – а на кого же еще? Всякая прислуга – враг в доме! – а пуще всего – на гувернантку. Та билась в истерике, отрицая вину.

Вызвали полицию. Явился комиссар в сопровождении ажанов, произвели обыск сначала в пожитках гувернантки. Ничего не сыскали, начали потрошить прислугу, опять же не нашли ни одной жемчужинки, не то что нитей, и многоопытный комиссар только решился было посоветовать госпоже графине внимательней проверить свои вещи (хотя и понимал, что у этой русской графини должно быть столько вещей, что их просто невозможно проверить!), как вдруг один из агентов что-то шепнул ему.

– Ах да! – сказал комиссар. – Мы еще не были в комнате учителя!

– Что за нелепость! – воскликнула госпожа графиня. – Это не просто учитель, а… – Она чуть не ляпнула: «Мой любовник!», но вовремя прикусила язык, а оттого слова «друг дома» прозвучали нечленораздельно.

– Ничего страшного, – любезно сказал комиссар, – это всего лишь формальность.

Собственно, обыск и впрямь оказался лишь формальностью, ибо под тюфяками буквально через пять минут были найдены пресловутые жемчуга, аккуратненько распростертые во всю длину и ширину кровати – так, чтобы спать на них было удобно и новоявленный маркиз Шуазель не уподобился известной принцессе на горошине.

Скандал произошел неописуемый, молодого человека повлекли в узилище, хотя он порывался выброситься из окна и убиться насмерть, чтобы доказать свою невиновность… Однако бесчувственный комиссар решил, что, со второго этажа выкинувшись, не слишком-то убьешься, а вот сбежать, пожалуй, будет в самый раз – и доказать невиновность не позволил.

О Шуазеле более никто и ничего не слышал… Наутро, шокированная до глубины души, испугавшаяся скандального разбирательства, графиня Закревская покинула Париж, бросив впопыхах половину вещей (жемчуга она прихватить не забыла, конечно!) и проклиная свою доверчивость.

Лидия утирала маменьке слезы, смачивала виски уксусом, слушала истошные истерические вопли… И молчала о том, что Аграфена Федоровна по простоте душевной, а вернее, по непомерному своему самомнению (она ведь считала себя умнее всех на свете, прочие были глупцы и дураки, она одна – умница-разумница!) попалась на самую банальную и даже примитивную уловку, благодаря которой русские – да и не только русские! – баре исстари избавлялись от зловредной и болтливой прислуги. Подложить лакею или горничной какую-то драгоценность, обвинить в краже – и кто поверит ее оправданиям?!

Вот так и Лидия подложила под тюфяк «друга дома» знаменитые жемчуга… Ибо, повторимся, повзрослела она рано и была не только вертлява, но и довольно хитра.

Но огорчать маменьку признаниями Лидия, понятно, не стала, поэтому Аграфена Федоровна скоро перестала рыдать, а потом и вовсе успокоилась, позабыла маркиза Шуазеля и более его судьбой не интересовалась: нашлись в России другие интересы, может быть, внешне не столь прекрасные, но в своем роде тоже очень даже ничего! А некоторые даже имели свои собственные, не покупные титулы!

Затем Лидия побывала в Париже во время своего свадебного путешествия. Мигрень от слишком мягкой весны, так непохожей на русскую, мучила ее почти постоянно. Вдобавок Лидия на сей раз была поражена, придя к выводу, что это, оказывается, скучный город, почти ничем от Санкт-Петербурга не отличающийся.

Точно так же, как в Петербурге, светский сезон длился здесь от декабря до Пасхи, вся разница только в том, что Пасха по католическому календарю праздновалась раньше, чем по православному. Точно так же до Великого поста свет был занят всевозможными балами, костюмированными, благотворительными, светскими. Точно так же во время поста почти не танцевали, а только слушали музыку в многочисленных концертах, устраиваемых как в театральных, так и в домашних залах. Точно так же с наступлением мая общество покидало столицу, уезжая в загородные поместья или на воды, причем, совершенно как в Петербурге, стремление уехать хоть куда-нибудь доходило до мании, и те, кто тщился показать себя светским человеком, но загородного дома или возможности отправиться на воды не имел, частенько сидел дома все лето безвылазно, делая вид, будто его вовсе в городе нет. Правда, потом, когда прочие являлись поздоровевшими и отдохнувшими, он имел на общем фоне бледный вид, но это всегда можно было объяснить, скажем, несварением желудка от грубой сельской пищи.

Честно говоря, Лидия скучала больше всего не оттого, что в парижских театрах шла какая-то ерунда – ни посмеяться, ни поплакать, – а оттого, что находилась под присмотром мужа, который, конечно, жену очень любил, но еще больше любил свою дипломатическую карьеру, а оттого страшно заботился, как бы не совершить необдуманного шага, невзначай не встретиться с опасными личностями (Франция, которая ударялась то в одну, то в другую революцию, была таковыми личностями, исполнявшими роль закваски в перестоявшемся общественном тесте, переполнена!). Как бы чего не вышло нежелательного! Дмитрий Карлович предпочитал и сам никуда не выходить, разве только посещал посольство, а жену и вовсе почти взаперти держал, выводя только на сугубо официальные, дипломатические балы, где и танцевать-то почти не танцевали, а если вдруг случалось, то настолько занудные вальсы, что у Лидии даже прическа ни единого разочка не растрепалась. Дипломаты показались ей похожими на мертвецов, их жены – на снулых рыб, и она ужаснулась той участи, которая ей предстояла, а оттого принялась ссориться с мужем что было силы, и ссорилась, пока они были в Париже, и по дороге в Россию, и, домой вернувшись, ссорились… и до того доссорились, что Лидия, вместо того чтобы тащиться на верную смерть от тоски в Константинополе, куда должен был направиться по служебным делам муж, снова оказалась в Париже.

Но теперь это был совершенно иной Париж! Теперь театры, словно сговорившись, давали одно представление лучше другого, ночи сияли балами, а днем – после пяти вечера – все лучшее и светское, что только было в Париже, стекалось на Бульвары, особенно на Итальянский, и все здесь обладали одинаковыми вкусами, отлично знали друг друга, говорили на одном языке (отнюдь не французский язык имеется в виду, а язык общих интересов!) и были рады встречать друг друга каждый вечер.

Лидия была влюблена в Александра Дюма, он был влюблен в нее, они были влюблены друг в друга, но прекрасно понимали, что появляться вдвоем в таком месте, как Бульвары, им не следует. Одно дело, если замужняя русская графиня лечится от ипохондрии в самом веселом городе мира, бывая всюду в обществе своей старшей родственницы мадам Калергис (плевать на ее репутацию, родственников ведь не выбирают!), и совсем другое дело, когда ее всюду сопровождает модный писатель – молодой и холостой, известный своими свободными взглядами и воспевший свою связь с известной куртизанкой. Ведь все это может дойти до законного мужа, случится скандал, а несмотря на то, что в Париже тех времен изменять друг другу супруги считали делом чести и, не делая этого, могли прослыть ретроградами, позорящими звание парижан, все же эти адепты адюльтера считали семейный очаг святым. Шали как хочешь, но так, чтобы об этом никто не знал: именно этот принцип был исповедуем здесь, а над теми, кто от него отступал и делал тайное явным, изощренный свет исподтишка подсмеивался и с нетерпением ожидал развязки, если измена становилась известна носителю или носительнице рогов.

Дуэли были делом обыкновенным: частенько в Булонском лесу сходились сопровождаемые секундантами муж и любовник, но история также сохранила несколько случаев, когда сражались женщины, которые не могли поделить одного и того же мужчину! Одна из таких дам, графиня Фарман-Дье, была очень известна в свете и не стеснялась демонстрировать на людях шрам, идущий от левой щеки через шею и скрывающийся в глубине декольте, а также черную повязку, прикрывающую то место, где некогда сиял прелестный фиалковый глаз, утраченный ею во время дуэли.

Между прочим, несмотря на все то, что женщины считали уродством, графиня пользовалась невероятным успехом у мужчин, которых, непонятно почему, ее шрам и черная повязка ужасно возбуждали. Возможно, потому, что мадам де Бове, первая женщина «короля-солнце», главная камеристка королевы, тоже была одноглазой и тоже носила черную повязку?.. Так или иначе, соперница графини Фарман-Дье на дуэли-то выиграла, а в жизни проиграла, потому что модный художник – предмет их споров – вернулся к графине, сделавшись совершенно порабощенным и терпеливо снося присутствие своих многочисленных соперников (следуя в этом примеру графа, которому стал добрым приятелем).

Вообще жизнь – особенно жизнь Парижа! – преподносила немало примеров такого рода моральных вывихов, которые, конечно, очень интересовали Лидию, когда она сплетничала о них с Марией, Наденькой Нарышкиной, так кстати появившейся в Париже, или с милым Александром, но сама сделаться предметом сплетен она совершенно не хотела, а потому изо всех сил старалась, чтобы слухи о ее связи с Дюма-младшим не вышли за пределы дома номер 8 на улице Анжу. Мария Калергис находила это очень смешным и провинциальным, однако, снисходительно пожав плечами, поклялась не болтать.