– Милая Инночка, вы даже представить себе не можете, как порадовали меня! Теперь ведь уж и в гости люди не ходят…

Учительница разливала чай, а гостья застыла перед фотографией на стене – решетки соборных окон, на фоне которых в три ряда – гимназистки в белых фартуках, преподаватели, священнослужители, начальница в пенсне – улыбки, надежды, тревоги…

– Зоя Александровна, я… я…

Она отвернулась от снимка, достала платок. Ей стыдно было признаться, что в гости к учительнице ее привело не желание вспомнить прошлое, а невыносимая боль новой потери, которую не с кем разделить.

– Я понимаю вас, Инночка. Вы плачете о своих подругах, не так ли? Софи, Мари… Их судьба трагична. Но это – судьба вашего поколения…

– Зоя Александровна, милая, за что?! Маша и Соня – лучшие! Честные, чистые, молодые. За что?!

– А императрица? А великие княжны, наследник? – спокойно возразила учительница. – Разве они не были чисты и молоды? Мне ли тебе говорить об этом? Мученичество – это не знак проклятия, это знак любви.

– Как вы спокойно об этом говорите… А я все время думаю – я так много видела вокруг себя крови, настоящих, ненадуманных страданий, что иногда кажется, сердце не способно вместить столько. Или разорвется, или – зачерствеет. Но речь не обо мне. Я вот о чем – возможно ли, что на этой крови когда-нибудь вырастет что-то светлое? То самое светлое будущее, ради которого вся эта каша заварена? И какова моя роль во всем этом?

– Ты говоришь о смысле жизни, Инночка… Этот вопрос рано или поздно встает перед каждым мыслящим человеком.

– Да, наверное. Вот вы, отец Сергий, матушка Александра – все наши старшие, это мне понятно. Ваша жизнь была – служение людям…

– Жизнь во все времена должна быть служением людям.

– Но вот вы. Я теперь говорю о вас. Вы воспитывали нас на высоких идеалах, любви к человеку, к Родине, к Богу… А как я могу воспитывать детей, если мои идеалы расходятся с теми, которые сейчас в ходу?

Зоя Александровна разлила кипяток в чашки, подвинула к гостье вазочку с вареньем.

– Это вам, Инночка, подскажет ваше сердце. Кстати, у вас замечательный мальчик. Такой вежливый, всегда поздоровается. По-моему, они дружны с Сережей? Часто вижу их вместе.

– Да, это так. Бедный Сережа… Муж категорически отказался взять его к нам хотя бы на время.

– Ну что ж, всякое бывает. Возможно, со временем Павел Юрьевич смягчится. Ведь он тоже педагог… Вы по-прежнему работаете вместе?

– Нет. Муж считает, что супругам лучше работать в разных местах. После пожара ему предложили уволиться, и к лучшему – теперь он возглавляет среднюю школу. Он доволен новой работой…

– А вы?

– Я осталась в детском доме, мы перебрались из Буженинова ближе к городу, почти в черте его, но в лесу. Знаете, где это?

– Далековато вам ходить.

– Ничего, я привыкла. Зато теперь у Владика есть настоящий дом и полная семья.

– Инночка, позвольте задать вам вопрос? Конечно, вы много пережили, милая. Но вы молоды, любимы… Почему же в ваших глазах я не вижу… как лучше выразиться… отблесков женского счастья?

– Не видите? – улыбнулась Августина. – Это, наверное, потому, что разговор у нас с вами пошел такой… печальный.

– В самом деле?

– Да, да, у меня все замечательно, Павел Юрьевич хороший человек, и я рада, что мы встретились.

Августина вспомнила про чай, начала расхваливать варенье, и чуткая Зоя Александровна не стала развивать тему. Когда человек прячет глаза, не стоит лезть к нему в душу.

Ученица, в свою очередь, выпив остывший чай, спросила:

– Зоя Александровна, знаете, нас, гимназисток, всегда занимал вопрос… Можете мне не отвечать, если сочтете его дерзким, но я все же задам его. Вы пережили личную драму?

Зоя Александровна улыбнулась. Ответный ход ученицы развеселил ее.

– Неужели вы, дети, судачили обо мне?

– Ну, предположения строили.

– О да. Это была «личная драма». Он был видный государственный деятель, и, увы… он был женат.

– Всю жизнь вы продолжали любить его?

– Глупо, правда? Всегда есть выбор: выйти замуж без любви или же всю жизнь оплакивать несбывшееся. Признаюсь, иногда я раздумываю о правильности принятого однажды решения. Глядишь, сейчас у меня подрастали бы внуки, рассказывала бы им сказки…

– Но у вас столько учеников! Они – ваши дети и ваши внуки…

– Полноте, Инночка, не стоит меня жалеть или утешать. В старости ведь не столь важно – есть ли у тебя ученики или же внуки. Важнее другое.

– Что же?

– Чистая совесть. Да, да, не смотрите на меня так. Когда-нибудь вы поймете, что я имею в виду.

– А любовь? Она… забывается?

– Любовь? Нет, зачем же? Не забылась. – Зоя Александровна улыбнулась. – Но она уже не болит, Инночка. Болит только совесть.

Зоя Александровна вышла проводить гостью. Они шли по Социалистической, бывшей Дворянской, и посмеивались метаморфозам – любимские улицы были сплошь переименованы. Улица Карла Маркса соседствовала с улицей Карла Либкнехта. Наверняка, задумывая свои великие дела, эти два немца помыслить не могли, что их именами будут названы улицы далекого старинного русского поселения, по которым гуляют коровы и козы, оставляя за собой дымящиеся навозные лепешки, а по утрам бабы носят в корзинах белье на реку и бьют его колотушкой.

Прощаясь, Августина спросила:

– Зоя Александровна, а вы… вы так и не узнали, что стало с вашим возлюбленным?

– Где он сейчас? Нет, не знаю. Надеюсь, ему удалось уехать в первые дни переворота. Иначе – не смею даже предположить…

Августина расцеловала учительницу и дальше отправилась одна. Ноги повели ее на берег, к беседке. Она села на скамью и стала смотреть на воду. В реке отражались позолоченные кроны берез, а рябины на берегу отчаянно алели. Разговор с учительницей разбередил память. Увы, Ася должна была признаться себе: задавая вопросы старой учительнице, она искала ответов на свои, которые не могла задать никому. Больше всего на свете она сейчас хотела бы знать: что с ним? Где он сейчас?


А в эту самую минуту международный экспресс класса «люкс» летел сквозь осень из Финляндии в Россию, разрезая собой разноцветье придорожного леса. Золотисто-желтые березы, оранжевые осины, зеленые ели и красно-коричневые клены, словно сошедшие с полотен Левитана или Шишкина, мелькали за окном вагона, и два респектабельных пассажира, только что оживленно беседовавшие, одновременно умолкли, завороженные пейзажем.

За перелеском открылось поле, где рядами стояли суслоны потемневшей соломы, а за полем – желтый луг с извилистой рекой, позади которой в золоте деревьев пряталась полуразрушенная колокольня.

Господин, говорящий по-русски с акцентом, чешский хирург, был большим поклонником учения Маркса. Отправился в Россию, чтобы принять участие в строительстве социализма, и теперь был крайне возбужден близостью светлой цели. Дорогой много говорил и успел поделиться со своим спутником мечтами, взглядами и пристрастиями, узнав взамен только лишь, что попутчик его – эмигрант из России, не был на Родине более десяти лет и теперь едет по особому приглашению правительства для создания новых прекрасных станций метрополитена.

Чех взглянул на своего спутника затуманенным взором и спросил:

– Господин архитектор, готов поспорить – вы сейчас вспоминаете детство, проведенное здесь? Нянюшка, родительское имение…

– Не угадали, – с неохотой выныривая из своих дум, отозвался попутчик. – Я подумал об одной женщине, жившей некогда в этих краях.

– О-о… Да вы романтик!

– Я лишь хотел бы знать, как сложилась ее судьба.


Городская тюрьма в Архангельске оказалась переполнена, и новую партию заключенных – сплошь уголовников – поместили на ночь в деревянный угольный сарай, одиноко стоявший за территорией «колючки». Арестантов загнали в сарай, наглухо задвинули засов и оставили наедине с громко и грубо выражаемым недовольством. В сарае не оказалось не то чтобы наскоро сколоченных деревянных нар, но даже старой соломы, на которой можно было бы устроиться на ночь. Уголовники поорали, повозмущались, но, видя тщету своих усилий, стали устраиваться на ночь. Посреди сарая, на плоском, найденном здесь же неровном куске ржавой жести развели подобие костерка. Остатки угля и выломанные из пола щепки источали тепло для сгрудившейся вокруг огня касты уголовных авторитетов. Шпана в углу резалась в карты, грязно ругалась, курила и мечтала о жратве.

Загнанным в сарай арестантам не досталось не только мест в камерах, но и скудной тюремной пайки. Даже хлеба не выдали – напрасно ждали измученные долгим пешим переходом, вымотанные, голодные зэки. Кое-кто уже спал, когда визгливый голос карманника по кличке Шнурок противным дискантом ввинтился в дремотную тишину:

– Ба! Какие люди! Гля, да у нас тут поп шаманит!

И, скрутившись пружиной, Шнурок подпрыгнул и оказался напротив стоявшего на коленях бородатого арестанта, тихо шевелящего губами. Как мог священник оказаться в одной партии со шпаной? Единственный чужеродный элемент в этой серой массе, он немедленно привлек внимание уголовников – проснулись даже те, кто крепко спал. Посыпались шуточки про опиум, про непорочное зачатие и прочая, прочая.

Священник, углубленную молитву которого так бесцеремонно прервали, перекрестился, поднялся с колен и тут же оказался в центре внимания.

– А пущай он споет нам, – предложил кто-то. – Попы поют зычно.

– Нет, поп, ты лучше спляши. Уважь пацанов, устали.

– Барыню! – подхватила шпана, обрадованная нежданным развлечением.

– Барыню! – подхватили несколько голосов с разных углов темного сарая. – А мы тебе, дед, подпоем!

И кто-то завел мотив. Шнурок начал притопывать, толкнув батюшку несильно в грудь, как бы подбадривая, поощряя не стесняться, дескать, все свои.

Батюшка отвел руку Шнурка и сказал негромко, но твердо:

– Ни плясать, ни петь я не стану. А вам спать пора, завтра трудный день предстоит.

– Да ладно, Шаман, уважь публику, – бросил кто-то из уголовных авторитетов, греющихся у догорающего костра.

Но священник будто не услышал обращенных к нему слов. Повернулся и двинулся в свой угол, аккуратно обходя лежащих.

– Ты, однако, поп, борзеешь… Я же тебя щас урою…

Длинный худой Шнурок под улюлюканье шпаны нехорошо усмехнулся и покачал головой. Мол, все видели – я, мол, давал попу шанс одуматься.

– Пугать меня не надо, – спокойно возразил священник, устраивая под голову тощий дорожный сидор. – Думаешь, меня не били? Следователь на допросах бил, и надзиратели в лагере били. Всякое было. Но против совести я, сынок, давно ничего не делаю и тебе не советую. Ни под чью дудку не плясал и плясать не буду, Алексей.

– Чего? – обалдел Шнурок, оглядываясь. – Ты откуда мое имя знаешь, поп? Я его сам уж забывать стал! Мужики, да попик-то у нас засланный!

И противный голос извивающегося Шнурка снова сорвался на визг.

– Алексей – Божий человек, – повторил священник и улыбнулся, по-доброму взглянув на взвинчивающего себя Шнурка. – Сына моего так звали, покойного. Хорошее имя.

Уголовники с интересом посмеивались, наблюдая, чем закончится перепалка карманника с попом.

– Провидец, бля! – не мог успокоиться Шнурок. – Ну-к, поближе погляжу…

Но до цели карманник не добрался, его остановил окрик уголовника по кличке Ухват, которого Шнурок знал и, не без основания, боялся.

Вмешательство Ухвата лишило шпану развлечения, но прекословить не стали, поскольку знали – за Ухватом столько мокрых дел, что только малой части, которую раскопал следователь, хватило на пожизненный срок.

Шнурок поворчал, но все же вернулся в свой угол, к шпане.

– Спасибо, добрый человек, – сказал священник и дотронулся до рукава Ухвата. Тот повернул голову, дернул плечом:

– Какой же я добрый, батя? Ежели ты и вправду провидец, то должен знать, что человек я недобрый. Крови чужой на мне много.

– Не провидец я, а иерей. Должен уметь в душах читать, вот и все. В каждом человеке добрый живет, вот и в тебе…

– Да перестань, батя. Это я тебя благодарить должен. Ты же меня сегодня от смерти спас, думаешь, я тебя не запомнил?

Ухвату было тяжело говорить. Его бил озноб. Простуда, которую он подхватил в промозглом сыром вагоне, не отступала, а наоборот, все сильнее предъявляла свои права.

С утра их привезли на какой-то разъезд. Построили и погнали. Он еще тогда почувствовал проклятый озноб и слабость, задыхался от быстрой ходьбы. А охранники подгоняли: «Ходу! Ходу! Шевелись!»

Стал спотыкаться от слабости, шататься. Брел кое-как. Однако почувствовал – поддерживает кто-то за локоть. Глянул – старик рядом идет. Удивился – что ему до меня?

Шел Ухват, качался, чувствовал – силы на исходе. А по бокам колонны овчарки, охрана с автоматами. Упади – разбирать не станут, как и что, – пришьют на месте. Да и пусть. Что было в ней, в жизни-то? Грабежи, убийства, разгул и вечный страх попасться. Стоит ли цепляться за такую жизнь? Даже если и выживешь, что ждет впереди?