– Да что он мог сделать?!

– Молебен, кажись, для Зорина служил.

Митя побледнел.

– Илья, отвези меня, я должен…

– Лошадь устала. Ты погоди, я сейчас Кирьку пришлю, он на другой отвезет. Только в Закобякино тебе ехать не резон, их в Пречистое увезли, в острог. Там у них суд будет.

– Да, я поеду. Пришли брата, только скорее.

– Я с тобой еду! – решительно заявила Маша и, не слушая возражений, побежала домой – предупредить своих.


Отец Федор находился в той же тесной камере, где год назад томился, ожидая своей участи, Владимир Вознесенский. Рядом с дьяконом на лавке сидел молодой парень, который не находил себе покоя и то тихонько поскуливал, кусая костяшки пальцев, то принимался стучать в дверь и кричать:

– Не виноват я! Я не помогал! Меня заставили!

Тогда один из угрюмо сидящих на полу мужиков поднимался и молча оттаскивал молодого от двери:

– Сиди. Меня, что ль, не заставили? Или вон его? Мне Зорин пригрозил: не пойдешь в отряд, дом сожгу. А у меня – ребята. Ты молодой, ни жены, ни детей не оставляешь горе мыкать. А тут… э-эх…

Их привезли утром, а в обед объявили приговор, оказавшийся общим для всех в этой камере: «Приговорить к высшей мере наказания через расстрел».

Все закобякинские теперь знали свою участь и молчаливо, подавленно ожидали исполнения приговора. К вечеру и молодой парень устал от слез и отчаяния, притих и молча наблюдал за дьяконом, который что-то писал на клочке бумаги огрызком карандаша.

– Ты, батя, молился бы лучше святым угодникам, – подал голос бородатый мужик из темного угла. – Пущай они тебя от смерти спасут.

– Недостоин я, грешный, такого чуда, – серьезно ответил отец Федор. – Смалодушничал.

– Это как то есть?

– Мало души проявил. Зачем служил молебен, коли он супротив души? В молитве у Бога всегда просил: «Дай, Господи, чтобы миру служил там, где ненависть…» А сам смалодушничал.

– Убьют ведь нас, отец…

– А и убьют! – встрял до сих пор молчавший мужик в лаптях. – А жить-то теперя лучше? Чем так жить-то…

– А я жить хочу! – встрепенулся парень. – Хоть как, но чтобы жить! – И снова заплакал.

Отец Федор дотянулся и положил руку ему на голову.

– Ничего, ничего… Бог простит, определит, куда надо. – И добавил, помолчав: – Деток жалко – им здесь, в этом аду, оставаться.

Громко лязгнул замок.

– Выходи!

Солдаты с винтовками, одетые бедно и разномастно, по периметру окружили площадь. Арестованным приказали забраться в грузовик, туда же сели вооруженные военные.

Отец Федор твердым голосом читал отходную. Мужики молча крестились, иные плакали. Солдаты молчали.

Приехали к месту, где два перелеска разделял длинный, глубокий, заросший бурьяном овраг. Приказали построиться на краю. Солнце спряталось за лесом, оставив над синей кромкой отдельные алые полоски.

«Письмо не успел передать», – подумал дьякон и взглянул в небо. Последним, что увидел отец Федор в своей земной жизни, был трепещущий в вышине жаворонок.


Когда подъезжали к станции, совсем стемнело. Луна синевой отливала на дорогу, стоящий по одну сторону лес казался неприступной глухой стеной, и, когда от этой стены отделился и заспешил навстречу подводе невысокий сгорбленный человек, лошадь от неожиданности дернулась в сторону, и Кирьке с трудом удалось удержать ее.

– Ну! Не балуй!

Теперь уже человек приблизился, и Маша разглядела в свете луны, что это совсем старый дядька с бородой, с ружьем и палкой, к одному концу которой привязана убитая дичь – несколько уток.

– Доброго здоровьица! – поклонился мужичок. – На станцию, ребята?

– Садись, дед, – отозвался Митя. – Что же ты по темному-то бродишь?

– Думал, засветло управлюсь, – охотно отозвался старик. – Только не вышло. Страху натерпелся нынче, ребятки… Думал, ноги не унесу!

– Что так? Медведя повстречал?

– Кабы медведя… На медведя я хаживал, дорогой, когда вот как ты молодой был. Меня медведем не напужать.

– Что же?

– День бродил, а к вечеру, думал, напрямки, овражком к дороге выйти. Подхожу так, слышу – стреляют. Да не отдельные выстрелы, а сразу… залп. Что, думаю, творится хоть? Подкрался кустами и вижу – мужиков солдатики постреляли и в овраг скидывают. Затаился я, боязно шелохнуться. Один солдатик молоденький скрючился, скукожился и прямо на меня бежит, к кустам. С непривычки, видать, не при барышне сказать, что с ним сделалось. И сопли, и слюни… Ну, видать, пороху не нюхал, впервые это у него. Рыдает он, это, в кустах, а к нему старший подходит и давай отчитывать… Что, мол, ты бандитов пожалел, они, мол, наших не пожалели, весь Совет и сочувствующих власти, мол, поперебили в селе. Как они, мол, нас, так и мы их, куркулей закобякинских, дезертиров.

Я сидел в кустах и все это слушал. Что хоть, думаю, за банда, когда обычные вроде мужики, деревенские. Даже поп средь них. Дотемна в кустах и просидел… А как стемнело, я, начить…

Маша во все глаза смотрела на Митю. У того лицо стало каменное.

– Где это место, дед? Показывай!

– Да ты сдурел, что ли, парень? Не вздумай хоть! Кто ж ночью к мертвецам…

– Показывай! – заорал Митя.

– Дак вон за той горкой. Недалече. Тама сразу овраг.

Кирька развернул лошадь, дед спрыгнул, сгреб свой скарб и торопливо засеменил прочь.

Маша в темноте нашла руку Мити. Он сжимал кулаки так, что Маша почувствовала – он и сам сейчас как этот кулак, весь сжат и напряжен. Лошадь довезла их до горки и встала как вкопанная. Как Кирька ни старался, не смог заставить ее сдвинуться с места.

Митя достал фонарь, топорик, веревку. Не говоря ни слова, шагнул в сторону оврага. Маша догнала его и пошла рядом. Они приблизились к краю оврага и заглянули вниз. Тела были набросаны в беспорядке. Свет керосинового фонаря выхватывал из тьмы чьи-то лапти, руки, головы. Наконец Маша увидела среди этого нагромождения черную рясу.

– Свети мне отсюда, – сказал парень и стал спускаться вниз.

Перешагивая через чьи-то головы, наступая на безжизненные тела, Митя добрался до черной рясы. Наконец ему удалось освободить, вытащить наружу голову священника. Сомнений не оставалось. Маша узнала наполовину седую, клинышком, бороду отца Федора. Плечи Мити крупно вздрагивали. Маша сверху видела, что рубаха на спине парня промокла, хотя было прохладно. Он потащил тело к низкому краю оврага. Там его уже ожидала Маша.

Тело отца Федора уложили на траве.

– Побудь здесь, я сейчас.

Митя вернулся к телеге. Что-то сказал Кирьке. Маша увидела, как вдвоем они развернули упирающееся животное. Как Кирька тихонько направил лошадь назад по дороге, а Митя напрямик пошел в лес. Он широко шагал, низко наклоня голову, и было в этой позе что-то суровое, что-то такое новое, чего она не знала прежде в Мите.

Парень шагнул в лес, а Маша осталась возле тела. Рядом был овраг, наполненный убитыми мужиками. Где-то совсем близко гортанно и протяжно прокричала ночная птица. Маша вздрогнула. Она начала читать молитвы, все, какие помнила с детства. Она старалась не думать о том, что души убитых сейчас здесь и, вероятно, видят ее. Неуспокоенные, непогребенные, неотпетые… Ужас плотно окружал ее со всех сторон. Она прибавила огонек в фонаре, но это мало помогло. Она дрожала, пока не услышала хруст веток со стороны леса. Увидела Митю, и страх отступил.

Парень тащил из леса большую охапку елового лапника. Вместе они уложили на нее отца Федора. Митя ремнем скрепил верхние ветки, сделал петлю, в которую просунул ладонь. Он проделывал все это, закусив нижнюю губу, – решительный и бледный.


Митя тащил тело отца к лесу. Он тяжело и зло дышал, и Маша не видела, плачет он или нет – вся его поза выдавала упрямую, обреченную решимость. Они продирались сквозь ветки, вязли в высокой траве. Вскоре лес стал редеть, и теперь среди берез, отсвечивающих белым, было не так темно и жутко. Впереди блестела река, отраженным от луны светом освещая берег и поляну.

– Там должна быть деревня, – сказал Митя. – Нужно раздобыть лопату. Побудешь здесь недолго одна?

– Ты хочешь похоронить… здесь?

– Я не вижу другого выхода.

Митя ушел, а Маша осталась возле тела. Теперь ей не было страшно рядом с дьяконом, который будто бы спал. Лицо его не выражало страдания, напротив, выглядело умиротворенным. Она сидела на склоне холма и смотрела на темную реку, в которой отражалась ущербная луна. Слушала вскрики одинокой ночной птицы и думала, как бесконечна сегодняшняя ночь и как эта ночь изменила все в жизни – словно сдернула покров. Когда из-за реки раздались легкие звуки, Маша вскочила. Митя переходил речку вброд. В руках у него была лопата и что-то еще.

Сбросив рубаху, он стал копать. Работал упорно. Его спина блестела от пота, а мышцы пониже лопаток ходили ходуном. Слез больше не было. Лицо его приняло выражение какой-то упрямой ярости. Это был совсем незнакомый Митя, не тот, которого Маша знала всегда. Ночь таяла, яма принимала очертания могилы. Наконец Митя выбрался наверх, положил лопату.

– Посвети.

Парень проверил одежду отца и нашел под рясой, в кармане рубахи, сложенный вчетверо листок, огрызок карандаша и несколько восковых свечек. Дрожащими пальцами развернул записку.


Дорогие мои Галя и деточки! Прошу вас и умоляю слезно, не сокрушайтесь обо мне, а молитесь Богу о спасении души моей. Милая Галя, побереги здоровье для наших детей. Деточки мои, на том свете буду я любоваться и радоваться, если будете жить мирно, а не горевать и плакать… Где меня похоронят, вам, наверное, скажут. Митя, сынок, позаботься обо всех.


Митя отвернулся, прижался лбом к березе. Маша видела, как крупно сотрясаются его плечи, но не посмела никак выразить свое сочувствие. Она тихо плакала вместе с ним.

Потом они завернули тело дьякона в покрывало, которое Митя снял с чьей-то веревки в деревне.

– Прости, папа, что нет гроба.

– Митя, это ничего, – прошептала Маша. – Так хоронили первых христиан во времена гонений. Папа рассказывал.

Он внимательно посмотрел на нее.

– Хорошо, что ты сейчас со мной.

– Я буду с тобой всегда.

Они сидели на корточках над убиенным отцом, и Машины слова сейчас звучали как клятва.

Митя зажег свечи и начал обряд отпевания. Это был первый его самостоятельный обряд, не считая тех, что проводил в семинарии, во время учебы. Митя читал разрешительную молитву, и, отзываясь на его слова, ночь теряла свою силу, рассеивалась, являя взору истинные очертания предметов. Маша смотрела на своего друга и ловила себя на мысли, что видит сейчас в Мите сходство со своим отцом. Тепло и жалость заполняли ее сердце. Она плакала.

Они опустили тело в могилу на веревках.

Митя накопал дерн, уложил сверху.

Маша приметила внизу у реки небольшую рябинку.

– Давай посадим, чтобы место не потерять.

Митя выкопал деревце, Маша принесла воды в холщовой сумке, полила.

Они сделали все, что смогли. Посидели у могилы, съели хлеб, что Маша захватила из дома. Нужно было возвращаться.

Спустились к реке и пошли берегом. На другом берегу у воды рядком стояли деревенские бани. Митя перешел речушку и оставил лопату в одной из бань. Он возвращался вброд. Штаны, закатанные до колен, намокли, рубашку он нес в руках. Маша смотрела, как он идет, и что-то новое, незнакомое просыпалось в ее душе. Он вышел из воды – усталый, бледный, повзрослевший за одну ночь. Маша подошла и провела рукой по его плечу и груди. Он поймал ее руку. Она встала на носочки и потянулась к нему губами. Поцелуй получился коротким и осторожным, будто бы они пробовали воду, прежде чем войти. Маша обняла его, и тогда Митя поцеловал ее по-настоящему – первый раз. Потом еще и еще. Они шли домой и, останавливаясь на отдых, снова целовались, благо путь пролегал теперь лесами да перелесками – и ничей посторонний недобрый глаз не мог смутить их или помешать им.

На третий день после расстрела отец Сергий служил панихиду в память убиенных в Пречистом. Служба проходила ночью в одной из церквей Троицкого ансамбля. Теперь все чаще его молитвы бывали об убиенных и томящихся в неволе, все чаще его беспокоило и возмущало происходящее в городе и округе. Но летопись отца Сергия безмолвствует. Только дома, в своем духовном дневнике, он позволяет себе некоторые наблюдения.

Как-то раз на улице его догнал бывший псаломщик Юрьев, теперь называвший себя комитетчиком и разгуливавший по улицам Любима с наганом на боку.

– Что ж это получается, ваше… высокопреподобие? – обратился тот к отцу Сергию. – Панихиду по бандитам служим? Нехорошо…

Отец Сергий остановился и с высоты своего роста невозмутимо уставился на Юрьева.

– Я ведь отца Федора предупреждал. Не захотел он меня послушать. Допрыгался, – продолжал Юрьев, закуривая папироску. – И вы туда же, батюшка. Нехорошо…

– А мне, сын мой, без разницы, по ком панихиду-то служить, – отозвался отец Сергий, отмахнув рукавом струйку дыма. – Ты преставишься, я и по тебе отслужу.