У нее было много врагов; ее ненавидели за красоту, за грацию, за глубокий взгляд ее вдумчивых очей, перед которым, казалось, обнажались все скверненькие побуждение тех, на ком останавливался этот взгляд.

Ее окружали невидимые враги, самого существование которых она не подозревала, что делало их еще опаснее. Ни одна из ненавидевших ее женщин не воображала, чтобы под снегом скрывалась земля, чтобы в чашечке дикой розы притаились червяки, но если это так — какое ликование!

Идеальная радость ангелов при виде одного грешника кающегося, конечно, в тысячу раз слабее реальнейшей радости грешников, созерцающих падение чистого дотоле существа.

Верэ, между тем, ничего не зная, шла своей дорогой, как всегда — гордая и спокойная.

В сущности говоря, особенного еще не произошло ничего; так себе, просто в обществе болтали.

Зуров об этих толках ничего не знал; когда ему случалось бывать в свете с женою, он по-прежнему следил за ней мрачным, изумленным взглядом, в котором сквозила нежность. Он корчит роль влюбленного мужа, с досадой думала в такие минуты Жанна де-Сонназ.

Однажды она позволяла себе, в его присутствии, за чашкой кофе, несколько полупрозрачных намеков и, когда заметила его раздражение, уже, не обинуясь, начала раскрывать ему глаза.

— Надо быть слепым, — говорила она, — чтобы не заметить, что между Верой и этим певуном-проповедником что-то есть. Вы бы могли догадаться, когда он отказался приехать к вам в Россию: где это видано, чтобы певец безо всякой причины пренебрег кучей денег? Кроме того, он был в Ишле, я вам тогда не говорила, надобности не было, — но он дал ей дивную серенаду, лазил невесть на какую высоту ей за цветами; уехал как-то странно, — вдруг.

— Он не более как комедиант, — грубо перебил ее Зуров, — неужели вы думаете, что она в состоянии снизойти…

— О, нет, нет, жена ваша — жемчужина, это все знают. Тем не менее, такие-то жемчужины и способны хранить чувство в сердце, подобно тому, как хранят мощи в серебряном ковчежце.

Зуров слушал ее в мрачном молчании; ревность понемногу разгоралась в его душе, хотя он, покамест, ничему не верил.

— Воображение увлекло вас слишком далеко, — коротко заметил он. — Когда я женился на Вере, ей было шестнадцать лет; у англичанок в эти годы не бывает сердечных историй, только во Франции Купидон умеет прятаться между лексиконами и молитвенниками.

Жанна де-Сонназ рассердилась в свою очередь. Бывши еще в монастыре, лет шестнадцати от роду она чуть было не учинила великого скандала с молодым офицером егерского полка, и его, по желанию ее семьи, выпроводили в Африку. Она не воображала, чтобы слух об этой старой, глупой истории дошел до ушей Сергея Зурова.

— Я не думала вовсе о Купидоне, — небрежно заметила она. — Но я очень хорошо помню, что была какая-то романическая история между Коррезом и вашей женой, когда она была совсем, совсем молоденькой девушкой, чуть ли он не спас ей жизнь; одно верно: она до сих пор смотрит на него, как на своего ангела-хранителя. Известно ли вам, что, благодаря его вмешательству, Noisette возвратилась в Париж в день вашего базара?

— Дерзость проклятая; вы уверены в том, что говорите?

— Неужели вы не знали? о, как глупы мужчины: я тотчас догадалась!

— Я и теперь не верю, — упрямо повторял он.

— Тем лучше, — сухо заметила его приятельница.

— Я всегда замечала, — продолжала она после небольшой паузы, — что циники и скептики неспособны видеть истину, которая бьет всякому в глаза. Заметьте, что я ничего дурного о жене вашей сказать не хочу: она просто восторженного характера, смотрит на жизнь как на поэму, на трагедию, но она женщина религиозная, верит в грех, точно так же, как бретонские крестьяне верят в духов и святых: худого она никогда ничего не сделает. Что вы смотрите так сердито? Радуйтесь, что жена ваша поклоняется мощам, а не дарит свою благосклонность дюжине молодых драгунов. Конечно, вы могли бы их прострелить, но это всегда так смешно; вообще мужьям трудно не быть смешными. Воображаю, какое у вас было лицо, когда Коррез пел свою песню: до смертного моего часа буду жалеть, что меня там не было.

Жанна откинулась на спинку кушетки и громко засмеялась, закинув руки под голову и зажмуря глаза.

Взволнованный этим разговором, Зуров возвращается домой, переодеться в обеду в русском посольстве, и велит доложить о себе жене. Она принимает его стоя, у картины Жерома, изображающей невольницу.

Верэ, по обычаю своему, была в белом; на шее ее красовалось несколько рядов жемчугу и эмблематический медальон, его подарок.

Глаза мужа сразу заметили ненавистную ему драгоценность.

— Кто вам это подарил? — безо всяких предисловий спросил он.

— Мне кажется, я не должна вам отвечать.

— Ваш певец прислал вам эту вещь, снимите ее.

Она молча повиновалась.

— Дайте мне ее.

Она подала.

Он бросил медальон об пол и растоптал каблуком.

В лице Верэ не дрогнул ни один мускул.

— Что я сделал с его подарком, то сделаю с ним самим, если он когда-нибудь осмелится явиться пред вами. Слышите?

— Слышу.

— Ну, и что ж?

— Что вы хотите, чтобы я вам отвечала? Я ваша жена, вы можете всячески оскорблять меня, а я не смею обижаться. К чему же мне еще говорить вам, что я обо всем этом думаю?

Он молчал, так как до некоторой степени уходился. Он прекрасно сознавал, что унизил самого себя, поступал как дрянь, а не как джентльмен.

— Вера, — пробормотал он, — клянусь Богом, если ты только позволишь, я буду любить тебя.

Она вздрогнула.

— Хоть от этого-то избавьте по крайней мере.

— Что он вам такое, этот певец?

— Человек, который меня уважает, и чего вы не делаете.

— Будь он мне ровня, я бы его вызвал и убил.

— Что ж, он может защищаться, руки его так же чисты, как и совесть.

— Поклянитесь, что он не ваш любовник?

Глаза ее сверкнули, но она взяла со стола евангелие, поцеловала и проговорила:

— Клянусь!

А затем обернулась в нему и почти крикнула:

— Теперь, когда вы нанесли мне последнее оскорбление, какое человек может нанести жене своей, — удовольствуйтесь этим, уходите!

Она указывала на дверь рукою.

— Женщины перерождаются, только когда любят, и вы неузнаваемы, — громко проговорил он. — Но вы не новой школы. Вам известно, что я вам неверен; почему же вы верны мне?

— Разве ваши грехи — мера моих обязанностей? — презрительно отвечала она. — Разве вы никогда не слыхали о самоуважении, о чести, о Боге?

— Я вам верю, все это прекрасно, но эти возвышенные чувства продержатся до первого искушения, не далее; все вы — дочери Евы.

Он поклонился и вышел.

Верэ стояла, выпрямившись, с мрачным выражением в глазах.

Прошло несколько мгновений. Наконец она очнулась, наклонялась, подняла с полу обломки медальона, заперла всю эту сверкающую пыль в потайной ящик своей шкатулки и позвонила горничную.

Двадцать минут спустя, она, в сопровождении мужа, садилась в карету, чтобы ехать на обед.

* * *

Наступил июнь месяц; Зуровы, по обыкновению, отправились в Фелиситэ; герцогиня, также по обыкновению, гостила у них с своими двумя девочками.

Однажды вечером, поздно, проходя в себе мимо комнат, занимаемых Жанной де-Сонназ, Верэ увидала, сквозь полуотворенную дверь, своего мужа. В один миг ей все стало ясно.

Она взошла в свою комнату, взяла бумагу, перо и набросала следующие строки:

«Или я, или герцогиня де-Сонназ должна покинуть Фелиситэ завтра — до полудня».

Она приказала прислуге вручит письмо князю пораньше утром.

Всю ночь она не смыкала глаз.

На заре ей принесли ответ:

«Делайте как знаете, не могу же я, ради вас, оскорбить моего друга», — отвечал ей муж.

«Друга!» — повторила Верэ с горькой улыбкой. Ей вспоминались различные эпизоды ее жизни в Париже, в России; намеки, взгляды, все, чему она не придавала никакого значение. Теперь ей все стало ясно как день. Она вспомнила предостережение Корреза: он, конечно, знал, — думалось ей.

Она собрала необходимые вещи; выбрала подаренные ей ее семейством драгоценности, надела самое простое платье, какое только у нее нашлось. Она приготовилась покинуть дом мужа, но ждала, так как ей не хотелось уйти тайком. Будущее представлялось ей в тумане, одно она решила: ночь не застанет ее под одной крышей с Жанной де-Сонназ.

Муж сделал ей страшную, безобразную сцену, она стояла на своем. Герцогиня, узнав от своего друга, как он из-за нее оскорбил жену, разбранила его, нисколько не выбирая своих выражений, и уехала с детьми, объявив прислуге о внезапной болезни герцога, своего мужа, вынуждавшей ее покинуть гостеприимной кров друзей своих ранее, чем она предполагала.

После отъезда герцогини Верэ получила от мужа письмо:

«Вы поставили на своем: выжили из моего дома единственную женщину, обществом которой я дорожу. Не спешите праздновать победу; но заплатите мне за нанесенное ей оскорбление. Я с вами не скажу слова, хотя бы мы тысячу раз встречались. В настоящее время я желаю избегнуть скандала, не ради вас, но ради ее. Вы хотели оставить мой дом, вы его оставите; как только гости разъедутся, т. е. послезавтра, вы отправитесь в сопровождении двух моих верных слуг и ваших женщин в одно мое имение, находящееся в Польше. Если вы пожелаете оттуда вырваться, можете искать развода, я противиться не стану.


Князь Сергей Зуров».

Сначала Верэ решила было, что не подчинится требовании мужа, а уедет, будет жить, где вздумается; в случае надобности, станет зарабатывать хлеб свой, словом — поступит так, как бы поступила, если б Жанна де-Сонназ не удалилась из дому ее; пораздумав, однако, она пришла к заключению, что благоразумнее согласиться на поездку в Польшу; если она поселится в его имении, скандал все же будет не так велик, как если б она совершенно исчезла у всех из виду; при одной мысли о предлагаемом мужем разводе, она гордо выпрямлялась, и говорила себе: ни за что!

В назначенный день она покинула Фелиситэ, в сопровождении нескольких слуг и собаки; покинула совершенно спокойно, словно уезжала по собственному желанию.

«Я его пленница», — подумала она, неделю спустя, входя в огромный господский дом в Шарисле, польском имение князей Зуровых.

То было мрачное жилище, не отличавшееся никакими архитектурными красотами; из узких окон его был с одной стороны вид на бесконечное хвойные леса, с другой — на равнины и болота, между которыми протекала унылая река, медленно катившая свои мутновато-желтые воды; и в этой-то обстановке должна была жить молодая женщина, изнеженная, избалованная, привыкшая ко всевозможным удобствам! Удивительная, прирожденная энергия Верэ пришла ей на помощь. Она жила в полном уединении, ближайший городок был от ее имения еще весьма далеко; окрестные помещики относились к ней с холодной враждебностью, как к женщине, носящей русское имя; крестьяне угрюмо на нее посматривали. У нее не было ни друзей, ни общества, ни занятий, кроме тех, какие она сама создала себе; люди ее ей служили исправно, тщательно соблюдая ежедневный церемониал — и только. Все усилия употребляла Верэ, чтобы не поддаться овладевавшему ею, по временам, в столь ужасной обстановке, унынию. Более всего ей хотелось сохранить свою физическую крепость; с этой целью она до глубокой осени совершала большие прогулки верхом, а когда выпавший снег воспрепятствовал этому, — то в санях, зная издавна, что свежий воздух и движение — лучшие доктора. Мало-помалу молодой женщине удалось завоевать расположение окрестных крестьян; она входила в их интересы, посещала их лачуги, помогала словом и делом; и добилась того, что ее имя произносилось с некоторой долей симпатии, хотя Зуровых в том краю вообще не любили. Всего тяжелее становилось Верэ, когда холода и мятели не позволяли ей выходить; тогда ей точно, порою, казалось, что она в тюрьме. Ее служанки француженки покинули ее, им в Шарисле было слишком холодно.

Нередко просыпалась Верэ среди ночи от завываний ветра, вставала с постели и начинала ходить по комнатам, задавая себе вопрос: уж не желал ли муж свести ее с ума, что сослал сюда? Ей вспоминался Париж, оперная зала, Фауст; только теперь сознавала она, что любит Корреза. Ей ничего бы не стоило вернуться туда, где она снова услышит его голос, будет глядеть ему в глаза, надо только было согласиться принимать герцогиню, тогда муж тотчас простит ее; но на этой мысли она даже не останавливалась.