Но наконец все штаны с пришитыми кое-как поясами были собраны, и маман Соколова опять хлопнула в ладоши.

Осталась минута до звонка. Но прежде чем вы покинете эти стены, mes enfants[1], я желаю увидеть лучший реверанс в семестре! А хороший реверанс — это…

— Глубокий реверанс! — хором засмеялись девушки.

— Именно, барышни. Глубокий реверанс, достойный благородных девиц. Вот вы увидите, чем выше положение дамы или девицы в обществе, тем глубже реверанс она делает, когда ее представляют их императорским величествам! Буквально до земли! Продавщицы делают книксен, вот так… — И она слегка присела. Сашенька обменялась взглядом с девушками и прикусила губу, чтобы не рассмеяться.

— Но благородные дамы и девицы приседают низко-низко! Колени почти касаются пола — вот так…

И маман Соколова с невероятной ловкостью склонилась в таком глубоком реверансе, что ее колени едва не уперлись в дощатый пол.

— Ну, кто первая?

— Я! — подскочила Сашенька, схватив свои вещи: кожаный ранец с тиснением и холщовый мешок. Ей так не терпелось уйти, что она сделала самый глубокий и аристократичный реверанс, присела даже ниже, чем перед вдовствующей государыней в день святой Екатерины.

— Merci, maman![2] — произнесла она. За спиной послышался удивленный шепот сокурсниц — она считалась в классе бунтаркой. Но Сашеньке было на все наплевать. С минувшего лета. Лето перевернуло ее жизнь.

Зазвенел звонок, Сашенька уже была в коридоре.

Огляделась: высокие, покрытые плесенью потолки, начищенный до блеска паркет, люстры с яркими электрическими лампочками. Она была совершенно одна.

Ее ранец с сияющими золотом буквами — «Баронесса Александра Цейтлина» — висел у нее на плече, однако самое главное свое сокровище она бережно прижимала к груди — безобразный мешок с драгоценными томиками реалистических романов Золя, суровой поэзии Некрасова и бунтарских стихов Маяковского.

Она побежала по коридору к Гранмаман, чей силуэт четко вырисовывался на фоне толпы гувернанток и шоферов, которые приехали забрать юных благородных воспитанниц Смольного. Но было уже поздно. Двери классов распахнулись, и в одно мгновение коридор заполнился смеющимися девочками в белых платьях и белых кружевных передниках, белых чулках и белых мягких туфлях.

Подобно снежной лавине они понеслись по коридору к раздевалке. Им навстречу двинулись кучера — на длинных бородах серебрился иней, — чтобы забрать чемоданы институток. Среди них Сашенька увидела и Пантелеймона, ослепительного в своей новой ало-золотистой форме и фуражке, который, как загипнотизированный, не сводил с нее взгляда.

— Пантелеймон! — окликнула она своего шофера.

— О, мадемуазель Цейтлина! — Он стряхнул с себя снег и зарделся.

«Что так смутило известного сердцееда всей нашей женской прислуги?» — удивилась Сашенька и, улыбнувшись шоферу, сказала:

— Да, вот и я. Мой чемодан и сундук в двенадцатом дортуаре возле окна. Минуточку. Это ваша новая форма?

— Да, мадемуазель.

— Кто ее придумал?

— Ваша маменька, баронесса, — пробубнил он в ответ, тяжело поднимаясь по лестнице, ведущей в дортуары.

Сашенька задавалась вопросом: на что он так уставился — на ее ужасную грудь или слишком широкий рот? Встревоженная, она повернула к раздевалке. В конце концов, что такое внешность? Это для тупиц-институток! Внешность — ничто в сравнении с историей, искусством, прогрессом и судьбой. Она улыбнулась про себя тому, что ослепительная униформа Пантелеймона явно свидетельствует о недавнем происхождении богатства Цейтлиных.

Сашенька оказалась первой и в гардеробной. Вся эта комната чем-то напоминала сибирскую тайгу: шелковистые меха — коричневые, золотистые, белые; шапки и меховые накидки с мордочками чернобурки и норки. Она надела шубу, закутала голову в оренбургский пуховый платок, вокруг шеи обернула песцовый палантин и уже направилась к двери, когда помещение наводнили остальные воспитанницы — радостно возбужденные, с раскрасневшимися лицами. Они сбрасывали туфли, надевали сапоги и галоши, снимали со спины кожаные ранцы и закутывались в шубы, беспрестанно болтая.

— Ротмистр Пахлен возвратился с фронта. Он собирается с визитом к маме и папе, но я знаю, что он придет, чтобы повидаться со мной, — рассказывала маленькая княжна Татьяна своим удивленным одноклассницам. — Он написал мне письмо.

Сашенька уже была на пороге, когда услышала, что несколько девочек окликнули ее. Куда она так спешит; неужели не может их подождать; чем она думает заниматься сегодня? Если читать, можем ли мы почитать стихи вместе? Сашенька, пожалуйста!

У дверей образовалась толчея: конец семестра, все хотят домой. Одна институтка бранила старого потного кучера, который нес чемодан и случайно наступил ей на ногу.

Несмотря на лютый холод на улице, в вестибюле было невыносимо жарко. Однако даже здесь Сашенька чувствовала себя довольно обособленно, окруженная невидимым, непреодолимым барьером.

Она перебросила на плечо свой мешок, такой грубый по сравнению с мягким мехом шубки. Ей казалось, что она может на ощупь отличить каждую книгу: сборники стихов Блока и Бальмонта, романы Анатоля Франса и Виктора Гюго.

— Мадемуазель Цейтлина! Желаю вам приятно провести каникулы! — звучным голосом произнесла Гранмаман, стоя в дверях. Сашенька выдавила «мерси» и присела в реверансе (не настолько глубоком, чтобы порадовать маман Соколову). Наконец свобода!

Морозный воздух освежил и очистил ее, обжег легкие, а медленный, косой снег стал покусывать щеки. Фары автомобилей и экипажей освещали пространство всего на десять-двенадцать шагов. Но над ней высилось дикое, безграничное небо Петрограда — черное, чуть смягченное белыми пятнами.

— Вон где наше авто! — произнес Пантелеймон, неся на плече английский дорожный чемодан, а в руках — саквояж из крокодиловой кожи. Сашенька пробивалась сквозь толпу к машине. Она всегда знала: что бы ни произошло — война, революция, конец света, — Лала с коробочкой печенья непременно будет ждать ее. И скоро она увидит своего папá.

Когда чей-то лакей уронил ей под ноги свою поклажу, она перепрыгнула через нее. А когда дорогу ей перегородило гигантское авто с великокняжеским гербом на дверце, Сашенька просто отворила эту дверцу, запрыгнула внутрь и выбралась с другой стороны.

Фырканье и рев двигателей, гудки клаксонов, тихое ржание лошадей, бьющих копытами по снегу, пошатывающиеся под тяжестью сумок и чемоданов слуги; бранящиеся извозчики и шоферы, пытающиеся проехать между санями, пешеходами и кучами грязного снега…

Казалось, что некая армия сворачивает свой лагерь, однако генералы в этой армии носили белые передники, кутались в шиншилловые палантины и норковые манто.

— Сашенька! Сюда! — Лала стояла на подножке автомобиля и неистово махала ей рукой.

— Лала! Я еду домой! Я свободна! — На мгновение Сашенька забыла о том, что она серьезная женщина с определенной целью в жизни, в которой нет места глупостям и сантиментам. Она бросилась Лале в объятья, вдохнула такой домашний аромат кожи и цветочных духов гувернантки. — А где печенье?

— На сиденье, дорогая! Ты пережила еще одну четверть! — Лала крепко обняла воспитанницу. — Как ты выросла! Не могу дождаться, когда уже повезу тебя домой. В маленьком будуаре все готово: лепешки, имбирное пирожное и чай. А сейчас можешь полакомиться своим любимым печеньем.

Но только Лала разомкнула объятья, как тень упала на ее лицо.

— Александра Самойловна Цейтлина?

— Их окружили жандармы.

— Да, — ответила Сашенька, внезапно почувствовав легкое головокружение.

— Следуйте за нами, — произнес один из них. Он стоял настолько близко, что Сашенька могла разглядеть оспины на его лице и каждую волосинку рыжеватых усов. — И побыстрее!


3

— Вы меня арестуете? — медленно проговорила Сашенька, оглядываясь.

— Вопросы здесь задаем мы, барышня, — отрезал второй, с бородкой клинышком. Изо рта у него воняло простоквашей.

— Погодите же! — вмешалась Лала. — Она воспитанница института. Что вам угодно? Вероятно, здесь какая-то ошибка.

Но жандармы уже вели Сашеньку к саням, стоявшим у обочины.

— А вот вы у нее самой спросите, — не оборачиваясь, бросил жандарм, который крепко держал Сашеньку. — А ну пойдем, дуреха, ты-то знаешь, за что.

— Я ничего не знаю, Лала! Скажи папá! — успела прокричать Сашенька до того, как ее затолкали в сани.

Возница, тоже в форме, взмахнул кнутом. Жандармы забрались в сани вслед за арестованной.

Когда гувернантка уже не видела их, Сашенька повернулась к офицеру с бородкой.

— Отчего вы так медлили? — спросила она. — Я уже давно вас жду.

Она подготовила речь на случай неизбежного ареста, но увы: жандармы, кажется, ее не слушали.

Сердце Сашеньки бешено колотилось, пока сани бесшумно скользили по снегу мимо Таврического дворца к центру города. Зимние улицы были тихи, запорошены снегом.

Зажатая с обеих сторон жандармами, она откинулась назад, согреваясь теплом, исходившим от этих цепных псов самодержавия. Перед ней простирался Невский проспект, запруженный санями и лошадьми, малочисленными машинами, трамваями, которые катились по середине улицы.

Газовые фонари, зимой горевшие круглосуточно, мерцали розовым сиянием сквозь падающий снег. Она осмотрелась по сторонам: ей так хотелось, чтобы ее увидел кто-то из знакомых! Безусловно, некоторые приятельницы матери могли заметить ее, когда выходили из Гостиного двора или Пассажа.

Мимо нее мелькали коричневато-желтые дворцы и сверкающие магазины города Петра Великого, мигающие фонари и электрические лампы на фасадах министерств. Вот Пассаж с любимыми матушкиными магазинами; английская лавка с душистым мылом и твидовыми пиджаками, «Друс» с английской мебелью, «Брокар» с французскими духами. Пушистые снежинки кружились на легком ветру… Сашенька обхватила себя руками.

Сашенька решила, что не боится, а просто нервничает. Ее земное предназначение в том, чтобы пережить все это, в этом ее призвание. Интересно, куда ее везут? На Фонтанку, в Департамент полиции?

Но сани свернули на Садовую, справа открылся мрачный Михайловский замок, где в свое время дворяне-заговорщики убили безумного царя Павла.

Теперь она знала, куда они направляются: сквозь снежную пелену вырисовывались башни Петропавловской крепости. Неужели ее похоронят заживо в Трубецком бастионе? Однако сани повернули сначала направо, потом налево и понеслись по Литейному мосту.

Нева была черной, и лишь фонари на мосту и вдоль набережной отбрасывали маленькие круги на синий лед. Когда они ехали по мосту, она прислонилась к сидящему слева жандарму, чтобы посмотреть на свой любимый Петроград глазами Петра Великого: Зимний дворец, Адмиралтейство, дворец Меньшикова и где-то в сумраке — Медный всадник.

«Люблю тебя, Петра творенье, может, больше и не свидимся!

Прощай, родной город, прощай, папá, прощай, Лала!»

Она процитировала одного из героев Ибсена: «Все или ничего!» — эти слова всегда были и будут ее девизом.

Вот они и приехали: впереди маячила унылая кирпичная коробка «Крестов». На какое-то мгновение высокие стены нависли над маленькими санями, ворота открылись и с лязгом закрылись за ними.

Не дом, а настоящая могила.


4

«Делоне-Бельвиль», за рулем которого сидел Пантелеймон, пронесся по Суворовскому, затем по Невскому и затормозил на Большой Морской у фамильного особняка коричневато-желтого цвета с готическим фасадом из финского гранита. Лала, вся в слезах, открыла парадную дверь и едва не споткнулась о трех служанок, которые стоя на четвереньках полировали каменный пол.

— Эй, а разуваться?! — воскликнула горничная Люда.

Лала оставляла грязные лужицы от растаявшего снега на сверкающем полу, но ей было не до подобных мелочей.

— Барон дома? — спросила Лала. Одна из горничных кивнула с недовольным видом. — А баронесса?

Девушка взглядом показала на лестницу, которая вела на второй этаж, — Лала, стараясь не поскользнуться на мокром полу, побежала прямо к приоткрытой двери в кабинет.

Изнутри доносился какой-то звук, похожий на грохот локомотива.

Дельфина — старая угрюмая повариха-француженка — принесла на утверждение меню. Обычно такими вещами ведает жена, но в этой беспокойной семье было заведено иначе. У Дельфины, женщины с лицом землистого цвета, худой как жердь, одетой в коричневую форму, на кончике длинного носа постоянно висела капелька, которая опасно подрагивала над готовящимися блюдами. Лала вспомнила, как это веселило Сашеньку. «А что будет, если эта капля упадет в борщ?» — удивлялась она, хитро сверкнув глазами.