— Нет, — отвечала она, — я слишком устала, мне надо отдохнуть и зимовать здесь. Так было решено прежде, пусть же так и будет! — И в самом деле, силы и воля ее были истощены; их недостало бы на новое странствие. Посоветовавшись с мадам Боваль, Вейссе решился перевозиться в нанятую виллу, но сердце его стеснилось невыразимо грустным и беспокойным чувством. Его тяготило небо Ниццы, как оловянная крыша, не дающая ему вздохнуть свободно; он был сам не по себе и не умел себе объяснить, почему.

В таком расположении были все они, когда надлежало им переправиться на новоселье. Ясное ноябрьское утро проливало отрадную теплоту на приморский городок, солнце грело и оживляло весь этот мир страждущих и скучающих: предложено идти пешком до Виллы-Серры, отстоящей менее чем на три четверти версты от оставляемого отеля. Марина оперлась на дружескую и твердую руку Вейссе, а горничная ее повела чуть видящую мадам Боваль. Они миновали площадку, около которой построены все громадные отели-гостиницы и где всегда воет и ревет морской ветер, томительный и сухой выходец африканских песков; они вошли в главную улицу предместья, подвигаясь медленным шагом, как вдруг имя Марины, произнесенное по-русски, заставило всех их остановиться. Перед ними стояла молодая женщина, которая с изъявлением величайшей радости бросилась целовать руки Марины и приветствовала бессвязными восклицаниями. Изумленная Марина узнала горничную своей приятельницы, княгини Мэри. «С кем ты здесь?» — спросила она. — «Как с кем, ваше превосходительство, да с их сиятельством…» И когда Марина стала ее расспрашивать далее с любопытным удивлением: «Боже мой! — вскричала она, — так вы ничего не знаете?.. Моя бедная барыня!.. Пойдемте, сударыня, ради Бога пойдемте к нам; вы ее увидите… я всего не расскажу…»

Вне себя и почти не веря, что она увидит Мэри, которую предполагала в Петербурге, Марина услала вперед на свою дачу гувернантку и девушку, и следовала с Вейссе за горничною своей приятельницы, не переставая ее расспрашивать о причине их приезда. Но после порыва первой радости, при нечаянной встрече с одноземцами, горничная уже пришла в себя и грустно, нескладно отвечала на вопросы, так что ничего нельзя было заключить из слов ее. Следуя все по той же улице, они скоро приблизились к одинокому дому, стоявшему посередине двора. Окна нижнего жилья были открыты и через них виднелись обыкновенные англичане, но наверху большая часть окон была заперта зелеными ставнями, а у других были приделаны деревянные решетки, не мешающие проникать воздуху и свету, но довольно высокие, чтоб стоящие у них не могли упасть. Из этого верхнего этажа вылетали невнятные и странные звуки женского голоса; то было не пение, не чтение, не разговор, а какое-то безостановочное роптание, похожее на приговаривание деревенских баб над покойниками. Взошли на лестницу, горничная постучалась в дверь, из внутренних покоев послышались мужские шаги и пожилой человек, повернув ключ в замке, тихо отпер, подавая входящим знак не шуметь. Все казалось необыкновенно и странно в этом доме; отсутствие прислуги, появление незнакомого лица, причитывание, слышанное из отдаленной комнаты… Сердце Марины забилось боязливо, привыкнув ожидать всегда нехорошего. Горничная привела спутников своих к другой двери, тоже запертой, но имевшей наверху отверстие, заделанное стеклянною рамою и зеленою занавескою. Она осторожно приподняла край занавески и пригласила пришедших посмотреть… Среди довольно простой, но чистой и веселой комнаты, на полу, устланном ковром, сидела женщина с распущенными волосами и качалась со стороны на сторону, размахивая руками удивительно нежными и прозрачными, полудекламировала, полураспевала невнятные слова. Она обернулась, чтоб поднять какую-то бумагу, валявшуюся за нею, и Марина узнала побледневшее, похудевшее, но все еще прекрасное, благородное лицо княгини Мэри.

Она все еще недоумевала…

Доктор, тот самый, который отворил им дверь прихожей, взялся все объяснить. Княгиня сошла с ума! Лишенную рассудка и памяти, но узнающую всех и не потерявшую совсем самопознания, ее отправили за границу, потому что дома, среди родных и знакомых лиц, она доходила до такого исступленья, что боялись в ней неизлечимого бешенства. По-видимому, не существовало никаких побудительных причин к такому ужасному несчастью. Жизнь княгини не переставала быть блестящей и спокойной; она никого не лишалась, никто у нее не умер, не уехал. Среди своего дома и семейства, окруженная лучшим обществом столицы, княгиня со дня на день становилась страннее, молчаливее, непонятнее, сначала впадала в удивительную рассеянность, заговаривалась, хандрила, — и мало-помалу достигла совершенного сумасшествия, от которого никакие пособия и лечения не могли ее избавить. Это случилось вскоре после отъезда Марины; семейство княгини, не желая разглашать ее несчастия и принимая общий совет докторов удалить ее от всего, что ей близко и дорого, доверило ее врачу и послало за границу, когда все думали, что она гостит у тетки в деревне. Горничная со слезами и восклицаниями подтверждала печальный рассказ доктора. Марина не могла надивиться такому неожиданному событию, не могла поверить, чтоб ее кроткая, беспечная и всегда немного суетная Мэри, любящая, по-видимому, только балы и наряды, только веселье и выезды, могла дойти до такого положения. «Ах, сударыня, ведь это все от горя!..» — вскричала горничная сквозь слезы.

— От горя… но от какого?.. У Мэри не было причин горевать: она была так счастлива, так любима всеми, особенно молодым мужем, которого сама так любила!..

И тут-то одна счастливая женщина узнала тайну, тяготевшую над жизнью другой, подобной ей счастливицы: княгиня Мэри, этот образец всех благополучии земных, привыкшая у родных не только к любви и баловству, но к идолопоклонству всего ее окружающего, княгиня Мэри, богатая и знатная невеста, принесшая с собою все светские выгоды тому, кого она выбрала себе в супруги между всей молодежью, искавшей ее руки, к тому же доброе, любящее, ласковое создание, красавица, нашла в своем муже человека необузданного и грубого, который приготовил ей домашний ад вместо рая, ею ожидаемого. Князь, сармат в душе и по нраву, был вспыльчив до безумия, дерзок и груб, как недовоспитанный богач, исключительно самоволен и себялюбив: в жене он видел не украшение своего дома, не подругу своего сердца и своей жизни, а рабу, принадлежащую ему, как господину, вещь, предоставленную в полную от него зависимость. Покуда длился медовый месяц (а он, подобно февралю, короче других во многих наших великосветских супружествах!), влюбленный князь смотрел в глаза прелестной своей княгини, чтоб угадать каждую ее мысль и предупредить каждое желание; но когда поостыла в нем чувственная страсть, неподдерживаемая святым сочувствием души и благородною нежностию сердца, когда его тяжелое воображение, на минуту окрыленное и разогретое капризом, впало опять в свою праздную и непробудную дремоту, тогда характер его взял верх над невольным притворством страсти и вознаградил себя за мгновенное преобразование, разнуздав все свои грубые привычки, дикие вспышки и полузверские влечения. Вся изысканная деликатность и внимательность жениха и новобрачного исчезли навсегда, чтоб дать полный простор взыскательности, злонравию, причудам и бешенству законного мужа, впредь спокойного обладателя своей неотъемлемой собственности, жены. Полудитя, она, бедная, не скоро поняла такое превращение, не тотчас обсудила и рассчитала, как ей поступать. И где ей было, неопытной, бальной розе, не приготовленной никем для строгой школы жизни и действительности, где ей было бороться против бессмысленного, но сильного гнета, которому ее так неожиданно подчиняли?.. Могла ли она объяснить себе все причины такой перемены, анализировать характер и пороки человека, который до сих пор и в утеснительных церемонностях гостиной, и в чаду будуарной короткости являлся ей не таким, каким он был в сущности, но или разыгрывающим заученную и вытверженную роль лакированного джентльмена, или увлеченным легкою прихотью скоропроходящей любви своей и оторванным на время от своих обыкновенных, настоящих наклонностей и привычек? Когда искусственный лоск принужденности стерся в свободе домашней жизни, когда вспышка любви угомонилась, как пена искусственного вина, остался мужчина, чуждый и неприличный женственному уму молодой Мэри, и она, как ни старалась, не умела его изучить. Она не верила, чтоб он так скоро ее разлюбил; она не понимала, что он в самом деле так непохож на прежнего самого себя; бедняжка полагала, что он ее испытывает и хочет узнать, до какой степени она кротка, терпелива и рассудительна. И вот она стала с ангельским снисхождением переносить его дурной нрав, его припадки сплина или бешенства, старалась укрепить и привлечь его безмолвною и непоколебимою покорностью. Но чем больше молодая княгиня смирялась и прощала, тем князь становился несноснее и неистовее. Тогда она вознамерилась исправить его, обещала себе действовать убеждением и влиянием своего примера, чтоб мало-помалу приобресть его уважение, его доверие и заставить его увидеть свое душевное безобразие, покраснеть и перемениться. Великодушная ошибка пылкой и восторженной молодости!.. Нет! люди, подобные князю, неисправимы! Они не краснеют за свои пороки и не сознаются в них. Они меняются только разве к худшему!.. Уступчивость и кротость только лишь раздражают и поощряют их на поприще безрассудных действий! Чтоб обезоружить их нрав, чтоб переломить и обуздать их дикие порывы, их свирепую натуру, надо, во-первых, не любить их нисколько, не заблуждаться на их счет, не принимать к сердцу их поступков; во-вторых, рассуждать, рассчитывать, обдумывать свое обращение с ними, свой каждый шаг в рассуждении их; надо не баловать их излишнею приветливостью, но напротив оказывать им явно презрение и отвращение; без боязни укорять их в глаза, решительно и смело изобличать пред ними всю гнусность и мерзость их поступков и привычек; постоянно и неумолимо стоять перед ними живым опровержением. Словом, для того нужно быть женщиной опытной, холодной и сильной, совершенною противоположностью того, чем бывают обыкновенно пансионерки и дети, из-за указки поступившие прямо под венец, довременно отданные на произвол таким медведям-мужьям. Правда, есть еще один класс женщин, гораздых и умеющих мастерски справиться и управиться с мужчинами такого рода: это те, которые покоряют их через их слабости и пороки; это наемницы Цирцеи, которые завоевывают их сердца, метя единственно на их кошелек, которые смеются над ними, дразнят их, дурачат — и тем самым делаются им дороги и необходимы. И тот, кто иногда мучил и уморил молодую, прекрасную, кроткую и любящую жену, кто сам оставался глух и слеп к ее страданиям и слезам, кто спокойно и хладнокровно встречал нежные укоры и робкие пени милого создания, столь же чистого, сколь достойного уважения и любви, тот самый подчиняется беспрекословно владычеству и обаянию какой-нибудь ловкой интриганки-француженки, или экономки, умевшей им завладеть. Он привыкает жить под ее башмаком, руководиться ее капризами, укрощаться и превращаться совершенно для нее и при ней, потому что нашел в ней волю сильнее и упрямее его собственной, потому что попал в тиски железных рук, умеющих и прибрать и удержать. Княгиня Мэри, эта сильфида заоблачного мира, не приспособленная еще к строгой действительности, эта вчерашняя невеста, не успевшая еще научиться завязывать свой дамский чепец, — как могла она знать и понимать политику уловок и сноровок женского самовластия? Как могла она найтись в положении, к которому никто ее не приготовил и которого никто ей не объяснял? Очевидно, она могла только изнывать и ужасаться под гнетом своей незаслуженной участи. Она должна была гибнуть, она гибла, и никто того не знал и не угадал!

Когда князь пугал ее каким-нибудь взрывом своего бешеного характера, пугал до обморока или истерики, когда при ней ломались столы и стулья, разбивались дорогие фарфоры и летели за окно принадлежности мужского туалета, когда случалось ей быть зрительницей и других, более важных и грустных поступков разъяренного князя, и она бывало упадет без чувств, или расплачется до припадка, — в доме говорили, что у княгини нервы расстроены, и свет верил пустой отговорке! Когда ехавши с нею в гости или дома, ожидая к себе гостей, он, без малейшего повода с ее стороны ни за что ни про что вспылит на нее, раскричится, нагрубит ей, оскорбит смертельно ее гордую и нежную чувствительность, и она от такой сцены потеряет все присутствие духа, задрожит, побледнеет и явится перед посторонними трепещущею и взволнованною, через силу удерживая свои тяжкие слезы, свет думал и говорил, что в молодом супружестве произошла какая-нибудь любовная ссора, и княгиню же подчас подозревал и даже укорял в капризах. И тогда, засмеется ли она судорожно притворным, ей дорого стоящим смехом, ответит ли рассеянно и невпопад, — люди думали и говорили, что эта бабенка самое пустое, самое вздорное созданьице, неспособное поддержать здравомысленного разговора. Беспрестанная необходимость затаивать испуг и отвращение расстроивала ее нервы, потрясала ее здоровье. В обществе предполагали, что княгиня Мэри слишком часто пляшет, слишком много веселится и ее же винили в ее бледности и изнеможении. Свет довольствовался этим объяснением. Слишком гордая, чтоб жаловаться (да и кому было ей жаловаться? — мать ее скончалась скоро после ее свадьбы), слишком слабая, чтоб решиться на разрыв с мужем или на твердую, неуступчивую, обдуманную оборону против него, она старалась приучить себя к этой жизни, рассеяться, сколько можно, искать в шуме света замену счастья, которого не нашла она в супружестве. И это ей удалось, по крайней мере, по наружности! Несколько лет провела княгиня Мэри в таких промежуточных терзаниях в тайне и веселостях напоказ; наконец, душевные и физические силы стали ей изменять, она впала в умственное расстройство, потом сошла с ума; муж сдал ее на руки докторам, сам, может быть, не зная и не понимая, что он виною ее бедственного положения!