Все это передавала горничная по-своему, не определяя причин и развития горестного события, но рассказывая поочередно и без всякого порядка разные сцены этой домашней драмы, которой она была самым первым и близким свидетелем. В ужасной простоте изобличала она раны и страдания своей барыни, развивала длинную повесть ее ежедневных и многолетних потрясений, испугов, огорчений и негодований. Ей, очевидцу, понятно было, что рассудок женщины не выдержал; но объяснить, как и почему это случилось, она бы не сумела и не могла. Марина и Вейссе слушали с возрастающим ужасом. Их поражала эта развязка такой блестящей и по-видимому радостной участи. Марина спрашивала себя, вправе ли она роптать на свой удел, встречая такой пример женского страдания!.. Она обратилась к доктору, прося открыть ей, можно ли вылечить ее приятельницу и надеется ли он достичь такого исцеленья?

— Надеюсь, — сказал тот, — если княгиня будет удалена от сцен и испытаний, причинивших ее болезнь; но это временное облегчение продлится только покуда она не вернется домой. С возвратом ее, с возобновлением причин недуга, этот недуг опять одержит верх над всеми усилиями и стараниями, и тогда болезнь не ограничится одним сумасшествием: она достигнет бешенства в высочайшем градусе.

Слушатели молча склонили головы.

В продолжение этого длинного разговора княгиня, сидя на полу, все разбирала какие-то бумаги, брала их, опять отлагала в сторону и не прекращала своего однозвучного монолога. Иногда слышались внятно отдельные слова «спасите, не вынесу» — но ничего нельзя было разобрать. Горничная объяснила, что умалишенная думает наконец жаловаться на свою участь и пишет к умершей матери своей, чтоб она за нее вступилась перед Богом. Всякий день княгиня заготавливала таким образом новое письмо и все ожидала сошествия с неба своего ангела-хранителя, чтоб с ним переслать всю переписку. Самое это сумасшествие было трогательно, как и судьба молодой страдалицы. Марина не могла выносить такого зрелища.

Вейссе спешил увести ее. Когда они спускались с лестницы, в комнате княгини Мэри раздался звучный и пронзительный хохот. Марина остановилась и вопросительно поглядела на горничную, их провожавшую.

— Ничего, ваше превосходительство! это часто с ними бывает! Вот они верно теперь припоминают что-нибудь смешное, что говорилось перед ними после того, как, бывало, барин напугает; они и тогда, бывало, если начнут смеяться, то всегда дохохочутся до слез и с ними сделается истерика; а теперь, когда это случается, то они потом примутся плакать, плакать, покуда совсем из сил выбьются. Тогда я их уложу, и они почивают спокойно несколько часов.

Марина судорожно схватила руку Вейссе и сбежала с лестницы, таща его за собою. Не слушаясь его увещеваний и просьб не идти так скоро, она лишь тогда остановилась, когда они потеряли из вида дом, где жило и билось такое горе; Марина чуть не упала на улице, вдоль которой не было места, где присесть. Она посмотрела на своего спутника, у которого крупная слеза струилась по щеке: «О, Вейссе, — закричала она, — какие же мы жалкие, ничтожные существа, мы, светские женщины, что даже не умеем понять одна другую, не угадаем, которой из нас нужна рука помощи и слеза сочувствия!.. Вот мы с Мэри знакомы и дружны с колыбели, вместе игрывали, росли, вместе стали выезжать, почти в одно время вышли замуж, виделись часто, а которая из нас двух поняла другую? послужила ей опорою и отрадою, если не защитою?.. Бедная Мэри! все-таки она, однажды, доказала мне свое участие, сочувствовала моему страданию, в одну из горьких минут моей жизни — а я!.. Я поверила ее принужденной улыбке, ее ложной, героической суетливости, а не старалась прочитать в ее сердце, и мы страдали обе, каждая порознь, тогда как соединив наше горе, мы по крайней мере сделали бы его сноснее обеим!.. И что это за свет, где каждый, особенно каждая, носит маску, сквозь которую и самые близкие их люди не могут их рассмотреть!.. Искренность!.. где она?.. И сколько других еще, подобных ей и мне, тоже терпят и борются, как обе мы боролись!»

Она изнемогала. Добрый Вейссе, этот друг женского рода вообще и таких женщин в особенности, Вейссе, страстный энтузиаст высоких душ и уязвленных сердец, был ошеломлен новою семейною драмою, столь неожиданно показавшею ему мрачную бездну несчастия там, где он предполагал одни радости и ликования. Он спрашивал себя, почему именно тяжелая рука судьбы выбирает себе на жертву лучших и милейших из этого пола, пола беззащитного и непонятного, вопреки всем насмешкам, которыми наш век заклеймил эти два выражения, столь часто и не всегда напрасно употребляемые?.. Он спрашивал себя, каковы же должны быть мужчины, которые могут мучить и губить таких женщин?

Он был, видите, из числа тех людей, которые вечно остаются детьми по своему простодушию и добродушию!

Он привел свою спутницу почти без чувств на новоселье. Эта роковая встреча растравила ее собственные раны. Скорбь ее принимала иногда оттенок иронии и сарказма. Размышляя об участи Мэри, она находила жалобы и пени, которых никогда не употребляла для себя самой. Разочарование все глубже и глубже западало в ее больную душу.

Борис писал к ней через день: письма его дышали преданностью, любовью, сожаленьем. Но он был далек, но он ее оставил… но он предпочел ей свое семейство!.. Чем можно было искупить, загладить вину сердца перед сердцем?..

Декабрь наступил и с ним сухой, острый холод, между тем как ветер все сильнее и порывистее завывал в песочном взморье. Марина перестала прогуливаться по улице и ходить каждый день под окно Мэри, узнавать, не лучше ли ей и не спокойнее ли она. Теперь, когда солнце полудня озаряло морской берег, ее выносили на креслах в ее сад, доходящий почти до самого моря и отделенный от него только стеною, предохраняющей от наводнения во время бурь. Кресла ставили под померанцевое или лимонное дерево, и бледная странница смотрела с грустною улыбкою на бледные бенгальские розы, украшающие на немного дней отцветший сад.

С началом января Марина так ослабела, что перестала даже наслаждаться и этою недвижною прогулкою. Она не выходила из своей комнаты, где, сидя у низкого окна одноэтажного дома, не могла видеть моря, но слышала только его шум и вечное, медленное, мерное плесканье волн, разбивавшихся у берега. Ее мысли и думы так же разбивались о невидимые скалы препятствий и неудач, испортивших ей все радости и надежды ее жизни.

С половины февраля весна началась для этой благополучной страны, где зелень никогда не сходит совсем с многоразличных пород деревьев, но только блекнет и меркнет на несколько недель, ожидая скорого и пышного возрождения. Как ни испортили жители своего города теснотою и бестолковостью лишних построек, однако в немногих уцелевших палисадниках все начало ощущать влияние весны. Новый лист пошел сильно по маслинам и тополям, жизнь кипела могущественно в обновленной природе. Появились фиалки, вскоре потом и белоснежный, душистый цвет миндальных дерев. В эту пору все медленные, изнурительные болезни испытывают неизбежный и решительный перелом; все больные находятся в переходном состоянии, которого развязку нельзя отвратить: кому жить, тот воскресает с каждым днем, осязательно оправляется и укрепляется; но зато тот, кому суждено противное, тоже не замедлит почувствовать силу разрушения. Оно совершается неумолимо скоро, как и обновление. То, что в свежих испарениях растительности, моря и воздуха служит к чудному исцелению одних, действует так же губительно, так же сильно на других; и если последние листы осенних дней уносят с собою многих больных, точно будто устилая им путь к могиле и украшая своим разноцветным ковром их последнее, торжественное шествие к покою, то не менее гробов открывают своим появлением первые почки новорожденной зелени. Из числа многих молодых женщин и девушек, тихо умирающих на берегах Средиземного моря, была тоже и Марина, ослабевающая с каждою новою зарею, с каждым быстро пролетающим часом. С приезда своего в Ниццу она не хотела советоваться с докторами, как будто чувствуя себя приговоренною. Теперь Вейссе насильно призвал доктора, приехавшего с княгинею: его слова не оставили никакой надежды.

Вейссе хотел послать нарочного к Борису, проведшему зиму в Венеции, — Марина не дозволила. Мадам Боваль, убитая горестью, и в испуге своем думая, как это часто случается у смертного одра любимых больных, что присутствие нового лица может принести спасение, мадам Боваль предложила послать за графинею Теклою Войновскою: но где ее отыскать, эту вечную скиталицу по безответным для нее путям вселенной?.. Однако Вейссе написал вдруг в три разные государства, надеясь, что где-нибудь да захватит графиню одно из его плачевных писем.

Опасность угрожала все более и более. Послали за русским священником в Турин.

Покуда его ожидали, больная захотела написать последнее прощанье к Борису. Вот ее письмо.

«Наконец, я точно умираю, умираю не только сердцем от страдания, но всем, что есть бренного и смертного в моем существе, умираю в полном смысле слова, и могу теперь тебе в том признаться, единственный друг и возлюбленный души моей!.. И я рада!.. Смерть моя будет мне избавлением! Так давно уже я страдаю и так долго бы еще пришлось мне страдать, если б Бог, прогневясь, бросил меня еще в добычу этой земной, столь трудной и враждебной жизни!.. Не слишком плачь обо мне, не слишком жалей, друг мой (я знаю, совсем не жалеть и не плакать ты не можешь и это не в твоей воле, да и не в твоей власти), подумай, что такое была жизнь моя и как я ее проводила!.. Жить так, как бы мне хотелось, так, как требовало алчное и слишком страстное сердце мое, жить где-нибудь наедине с тобою, друг для друга, без помехи и без разлуки, дышать для тебя и тобою, черпать счастье в твоем взоре и существование в своей любви, видеть тебя вседневно, досыта делить с тобою все помышления, все мои чувства, брать взамен половину твоих мыслей и чувств, и знать, что такое благополучие прочно, верно, не отнимется у меня, о мой Борис, ведь это невозможно?.. Ведь это было бы слишком великим, слишком полным счастьем для земли, где нет ничего великого и ничего полного, кроме милосердия Божия к его созданию?.. Ведь это мне нужное, мною желаемое счастье, оно сон, не правда ли, несбыточный, неправдоподобный, непродолжительный сон, только начатый здесь, в тревоге и смутах, но который здесь не кончился и должен возобновиться там, в лучшем мире, куда пойдут все плачущие, труждающиеся и обремененные, которых Господь испытал здесь, чтоб там наградить за все тяжкое и горькое, перенесенное ими терпеливо?.. Эта надежда, это уверение поддерживали меня всегда — и теперь, благодаря им, я умираю без всякого сожаления.

Не обижайся моими словами! Кто знает, что нас обоих ожидало?.. Кто может сказать нам, что после всех борений и испытаний, перенесенных нами друг для друга, не настали бы еще худшие времена, еще труднейшие минуты?.. Мало ли что еще могло протесниться между тобою и мною и разлучить нас навсегда?.. а я… как бы я перенесла эту разлуку, эти новые отношения, могущие нас разрознить?.. ах! от одной мысли о них и теперь, на смертном одре моем, я содрогаюсь всем телом и всей душой и спешу благодарить Провидение, не давшее мне дожить до таких мук, превышающих мои силы и мою решимость!.. Борис, сказать ли тебе всю сокровеннейшую глубину моего сердца, которой ты еще не знал и которой я сама в себе не подозревала?.. О! не ужасайся, бесценный друг мой! не отворачивайся с негодованием от этого признания, лишенного всякого самохранительного себялюбия: оно должно доказать тебе, как высоко ты стоишь в моем мнении, что я даже не боюсь поверить тебе все дурное и слабое моей натуры, в чем надлежало бы мне таиться и краснеть! Выслушай меня! Я не так кротка и не так возвышенна, как ты полагал, мой милый, слишком снисходительный друг: последние события в Гейдельберге открыли мне, что и у меня есть способности, которые меня привели в ужас. Борис, поверишь ли ты? я могу ненавидеть!.. Да! я злопамятна, мстительна, могу тоже проклинать, если недостает мне возможности вредить… В то время, когда миновало и рушилось мое счастье, когда тебя оторвали от меня, и ты решился меня оставить, я почувствовала против иных, мне неблагоприятствующих лиц, такое горькое негодование, что оно походило на вражду… Скажу более того: против тебя самого, тебя, столь искренно и долго меня любившего, против тебя, моего светлого солнца на земле, где много было мрачного в мою короткую жизнь, против тебя, мой Борис, я начинала чувствовать досаду и гнев, и что-то горькое, похожее на желание отплатить тебе горем за мое безумное, но столь истинное горе!.. Если бы я осталась жива и здорова, а ты бы не вернулся ко мне, боюсь подумать, до каких крайностей женского самолюбия, до каких ничтожных и низких рассеянностей могли меня довести всесильное желание забыть, оглушиться и не менее сильное желание заставить тебя сожалеть о твоем пренебрежении. Мятежная гроза многих дурных влечений и побуждений подымалась и кипела во мне: ее угомонила только смертельная болезнь моя. Пусть это послужит тебе главным утешением! Я умираю, чиста душою и сердцем, не виновата ни в одном помышлении, достойна тебя: как поручиться, чтоб я осталась такою, если б продолжала жить?..