— Средневековый?

— Оно самое, сынок! В средневековый лес. Ведь это обозначает очень старые времена, не так ли? Король Артур и его круглый стол, я ведь тоже кое-что почитывал, как ты знаешь. — Старик достал трубку и кисет. — Вот что свело нас, сынок! Наша любовь к литературе, ты помнишь?

— Разве я могу забыть? — сказал Поль.

— Да, и он был таков. В нем было много поэзии. Не той, что с рифмами, но настоящей поэзии. Я хотел бы объяснить тебе, что я под этим понимаю… — Его лицо сморщилось от умственного напряжения, и маленькие глазки горели. — Он мог вот из такого самого заурядного, вислоухого зайца сделать этот самый средне… ну, словом, лес. Я сказал ему однажды: — Поедем со мной в старом фургоне, если ты хочешь зелени, одиночества и природы. А он ответил: — Я люблю слушать флейту… — да вот чью? Стар я становлюсь, сынок…

— Флейту Пана? — подсказал Поль.

— Вот это самое! Черт подери! И как ты только угадываешь? — Он сделал паузу, держа в руках зажженную спичку, которая догорела раньше, чем он поднес ее к табаку. — Да, флейту Пана. Не знаю, что это значит, но он сказал, что любит слушать ее в настоящем лесу, только дело держит его среди кирпичей и известки, и потому приходится слушать ее в воображении. Он говорил, что все эти глупые зверушки тоже прислушиваются к ней и рассказывают ему о том, что слышат. Помнится, он говорил мне о лесах больше, чем я сам о них знаю, а я, пожалуй, могу в этом деле быть учителем любого охотника или браконьера Англии. Я не стану уверять, что он знал разницу между хорьком и горностаем, нет. Фазан и куропатка были для него одно и то же. Но дух этого, смысл этого он понимал дьявольски лучше, чем я. Вот что я хотел сказать, сынок. В нем была поэзия.

И все это, — Барней Биль описал широкий круг рукой, — все это имело для него смысл, которого нам с тобой и не придумать, сынок. Он видел что-то совсем другое, чем то, на что смотрел… Эх! — и досадуя на свою беспомощность в выражении философских мыслей, старик сердито бросил в камин другую зажженную спичку.

Поль, высокий продукт современной культуры, удивлялся ясности понимания этого простого старика. Слезы показались на его глазах.

— Я знаю, дорогой мой старый Биль, что вы хотите сказать. Только один человек смог однажды выразить это. Поэт, имя которого было Блэк:

Увидеть целый мир в песчинке малой

И небеса в одном цветке,

Держать в пригоршне бесконечность

И вечность постигать в едином часе.

Барней Биль наклонился вперед в своем кресле и хлопнул Поля по колену.

— Клянусь Богом! Ты понял. Это как раз то, что я хотел высказать. Вот таков был Сайлес. Припоминаю, как еще мальчишкой, грязным и оборванным, он, бывало, стоял у перил Блэкфрейрского моста и следил за течением, пенившимся вокруг устоев, и говорил, что слышит, о чем говорит река. Я считал, что он болтает вздор. Но это была поэзия, сынок.

Старик, погрузившись в воспоминания, продолжал многословно говорить, а Поль, полулежа в кресле у огня, слушал, дожидаясь Джен. Она была занята наверху и в библиотеке, отвечая на телефонные звонки и высылая к справлявшимся лично горничную с ответами. Ибо по пятам Поля, как сказал Барней Биль, многие зашли за справками и с выражением сочувствия, а из всех редакций газет и телеграфных агентств Лондона беспрерывно звонили по телефону. Многие из журналистов пытались добиться интервью с только что избранным кандидатом, узнав, что он в доме, но Джен наотрез им отказывала. Она кое-чему научилась, будучи личным секретарем политического деятеля. Наконец телефонные звонки прекратились, и горничная перестала бегать к парадной двери и обратно. Приходил доктор и выдал свидетельство о смерти. Джен могла теперь присоединиться к двум друзьям в столовой. Она принесла из вестибюля целую стопку визитных карточек и положила их на стол.

— Было очень любезно с их стороны, что они зашли, — сказала она.

Она села в кресло с прямой спинкой и вдруг, истощив до конца свое удивительное самообладание, залилась слезами и, рыдая, закрыла лицо руками. Поль встал, наклонился над ней и, утешая, стал гладить ее плечи. Она обернулась и, плача, бросилась в его объятия. Он поднял ее на ноги, и они стояли, как много лет назад, когда, будучи еще детьми, расставались. Она молча плакала некоторое время, потом сказала жалобно:

— У меня никого не осталось, кроме тебя, дорогой.

В этот час утраченных сил и усталости было большим утешением, чистым и нежным, чувствовать прикосновение ее молодого, сильного тела. И для Поля она была всем, что осталось у него от кораблекрушения. Он обнял ее крепче, повторяя ласковые слова.

— О, я так устала, — сказала она, отдаваясь утешительному объятию его рук. — Я хотела бы оставаться так навсегда, Поль.

Он прошептал:

— Почему бы нет?

Конечно, почему бы нет? Инстинкт подсказывал ему это. Ее среда была его средой. И она доказала, что была энергичным и верным другом. Перед ним не сверкал больше блуждающий огонек, который в фантастической пляске вел его сквозь жизнь. Впереди лежал только мрак. Джен и он рука об руку могли бесстрашно пройти сквозь него. И ее большая любовь, которую она, не стыдясь, показала в эту волнующую минуту, заставляла быстрее биться его сердце. Он прошептал опять:

— Почему бы нет?

Вместо ответа она теснее прижалась к нему:

— Если б только ты мог любить меня хоть немножко…

— Но ведь я люблю тебя, — ответил он внезапно охрипшим голосом.

Она склонила голову и опять зарыдала. И они стояли, тесно обнявшись, в углу комнаты у двери, невзирая на присутствие старика, который сидел спиной к ним, куря трубку и задумчиво глядя в огонь.

— Нет, нет! — сказала наконец Джен. — Это глупо с моей стороны. Прости меня. Мы не должны говорить о таких вещах. Никто из нас сейчас неспособен рассуждать, а сегодня тем более не годится. Я потеряла отца, а ты только брат мне, Поль, дорогой.

Барней Биль вмешался неожиданно, и при звуке его голоса, они отодвинулись друг от друга:

— Обдумай это, сынок. Не делай ничего сгоряча!

— Вы думаете, что для Джен неумно выйти за меня замуж?

— Для Джен — нет.

— А для меня?

— Для всякого мужчины разумно жениться только на той женщине, которую он любит, — сказал Барней Биль.

— Ну и что же?

— Ты говорил, когда мы ехали сюда, что будешь жить для правды и только для правды. Я лишь напоминаю тебе об этом, — прибавил он непривычно резко.

Джен овладела собой и со сдержанным рыданием, раньше, чем Поль успел ответить, сказала:

— Мы тоже говорили сегодня, Поль, вспомни, — голос ее дрожал, — о пучках моркови.

— Ты права по существу, — сказал Поль, глядя на нее серьезно. — Но я знаю себя. Мое чувство к тебе очень глубоко. Это правда — да мне и не нужно говорить тебе об этом. Мы вместе могли бы прожить счастливую и благородную жизнь.

— Мы принадлежим к двум различным социальным классам, Поль, — сказала она тихо, садясь опять в кресло с прямой спинкой у стола.

— Это не так, — ответил он. — Я отрекся от моей принадлежности к другому классу сегодня вечером. Я был принят в так называемом высшем свете отчасти потому, что там думали, будто я человек благородного происхождения. Теперь, когда я публично заявил, каково мое происхождение, а газеты вскоре напечатают обо мне всякие подробности, я исключен из этого высшего общества. И не буду добиваться быть вновь принятым в него.

— Но они будут искать тебя.

— Ты не знаешь света, — сказал он.

— Он, должно быть, низок и отвратителен.

— О, нет! Он справедлив и почтенен. Я не стану нисколько порицать его за то, что он не захочет считать меня своим. Да и почему бы? Ведь я не принадлежу к нему.

— Да нет же, ты принадлежишь к нему, дорогой Поль! — воскликнула она убежденно. — Если бы даже ты мог отделаться от своего воспитания и образа мыслей, ты все же не сможешь отделаться от своей сущности. Ты всегда был аристократом, а я всегда была дочерью мелкого лавочника и останусь ею.

— А я говорю, — возражал Поль, — что оба мы произошли от народа и принадлежим к нему. Ты поднялась над мелкими лавочниками ровно настолько, насколько и я. Не будем испытывать ложного стыда. Что бы ни случилось, ты всегда будешь в обществе людей хорошего происхождения и воспитания. Ты не можешь вернуться на Барн-стрит. Но ведь между плебейской Барн-стрит и аристократической Майфэр есть еще утонченная и интеллигентная страна, где ты и я можем найти подходящую для нас почву и создать себе общественное положение. Что ты скажешь об этом?

Она не смотрела на него, перебирая карточки на подносе.

— Завтра ты будешь думать иначе. Сегодня ты переутомлен.

— И еще, прошу извинения за вмешательство, — сказал старик, поднимая трубку в своих заскорузлых пальцах, — ты не сказал ей, как ты любишь ее, что следовало бы сказать молодой женщине, у которой просишь руки.

— Я сказал правду, дорогой старый друг! — сказал Поль. — Я чувствую глубокую и искреннюю привязанность к Джен. И этой привязанности я не изменю во всю мою жизнь. Я скоро найду мой пучок моркови, как она называет это, — величие Англии. Она — женщина, которая поможет мне на моем пути. С мечтами я покончил навсегда. Джен самая хорошая и значительная действительность. Сегодняшние дела доказали мне это. Для меня Джен — это правда. Джен…

Поль обернулся к ней, но она, встав с кресла, смотрела не отрываясь, на карточку, которую держала в руке. Ее глаза на мгновение встретились с его глазами, когда она положила ее перед ним на стол:

— Нет, дорогой! Для тебя правда — вот это…

Он взял карточку и взглянул на нее удивленно. На карточке была короткая надпись: «Принцесса София Зобраска», а ниже, карандашом, ее рукой: «С тревогой и сочувствием». Поль зашатался, как будто ему нанесли сильнейший удар. Он пришел в себя под серьезным и ясным взглядом Джен.

— Ты знала об этом? — спросил он тихо.

— Нет. Я только что нашла эту карточку на самом дне подноса.

— Как могла она попасть сюда?

Джен позвонила.

— Не знаю. Если Анна еще не легла, мы можем спросить ее. Так как она была на дне, то, должно быть, ее принесли одной из первых.

— Каким образом это известие могло дойти до нее так скоро? — сказал Поль.

Вошла горничная. На вопрос Джен она ответила, что сразу же после того как Поль поднялся наверх и когда Джен была у телефона, шофер подал ей эту карточку. Он вышел из большого лимузина, в котором сидела леди в шляпе и густой вуали. Как Джен приказывала, она сказала, что мистер Фин скончался, и шофер ушел, а она заперла дверь.

Горничную отпустили. Поль стоял у камина, опустив голову и засунув руки в карманы пиджака.

— Я не могу этого понять, — произнес он.

— Она, наверное, приехала прямо от здания мэрии, — сказал Барней Биль.

— Но ее там не было, — воскликнул Поль.

— Сынок, — возразил старик, — если ты всегда в точности знаешь, где находится женщина и где ее нет, то ты мудрее, чем царь Соломон со всеми его женами и иными домашними неприятностями.

Поль бросил карточку в огонь.

— Неважно, где она была. Она проявила вежливость, милостиво прислав эту карточку. Но это ничего не меняет в том, что я говорил. Что у меня общего с принцессами? Они не в моем кругу. Все равно как наяды, дриады, гурии, валькирии и другие мифологические дамы. Принцесса Зобраска не имеет никакого отношения к нашему вопросу.

Он подошел к Джен и, положив руку ей на плечо, заглянул в глаза.

— Я прихожу в самый торжественный час, в критическую минуту моей жизни просить тебя быть моей женой. Отец мой, которого я только начинал любить, лежит мертвый наверху. Сегодня вечером я сжег за собой все мосты. Я иду в неведомое. Нам придется бороться, но мы будем бороться вместе. У тебя есть мужество, и у меня оно осталось. У меня есть кресло в парламенте, за которое мне придется впоследствии сражаться, как собаке за кость, и официальное положение, дающее достаточно хлеба и масла…

— И еще состояние, — заметил Барней Биль.

— Что вы хотите этим сказать? — резко повернулся к нему Поль.

— Состояние твоего отца, сынок. Кому же, думаешь ты, он его оставил? На приюты для потерянных собак или для свободных мыслителей? Не знаю, должен ли я говорить об этом, пока он лежит еще не погребенный, но я видел его завещание, когда он написал его, месяца два тому назад, и если исключить несколько отказов в пользу свободных мыслителей и тому подобных лунатиков, не говоря о Джен, обеспеченной вполне, ты являешься единственным наследником, сынок, состояния около ста тысяч фунтов. Не приходится уже говорить о добывании хлеба и масла.