Когда поезд тронулся, Мара решил спросить Лизу о ее любимой книге.

Он тут же забыл обо всем, и как только уродливое стеклянное здание скрылось за насыпью, а потом полностью растворилось в черноте поглотившего вагон тоннеля, Мара начал писать сообщение. Он был, как всегда, рассеян и верен себе; в общем, набирая сообщение, он испытывал приятное чувство тревоги, которое он всегда испытывал, когда писал ей. Мару даже не особенно интересовал ответ — от самого вопроса он был поверхностно счастлив, радуясь возможности отвлечься от своих надоедливых печальных мыслей.

Вскоре она ему ответила. Пока он ехал в поезде, подключившись к бесплатному вай-фаю и воткнув телефон в зарядку, они успели поговорить о Сартре и Прусте, о «Богоматери Цветов» Жане Жене и немного об «Утраченных Иллюзиях» Бальзака; потом она написала ему, что сейчас перечитывает «Волшебную Гору» Томаса Манна, и пока он переходил с «Кузнецкого Моста» на «Лубянку», натыкаясь на людей, они перешли с обсуждения французской литературы на обсуждение литературы немецкой, натыкаясь на пробелы в начитанности Мары. Потом, когда он подъезжал к своей станции, она призналась, что незадолго до отъезда в санаторий украла сборник рассказов Платонова с полки для обмена книгами на летнем фестивале, но пока еще «до Платонова не добралась»; а он признался, что в последнее время мало читал, но после этого разговора твердо решил познакомиться с многим из того, что она ему посоветовала. Он дал себе слово прочитать всю нижнюю полку в анином шкафу.

В последние дни они узнавали друг друга словно исподтишка, выкрадывая друг друга по капле. Они говорили (после первых и слишком откровенных разговоров, как будто протянувших между ними дрожащую струну), об общих интересах, боясь касаться без разбега тем слишком личных, чтобы ничего не испортить. Но и это топтание на месте, так казалось им обоим, тоже ни к чему не вело. Они говорили: как теперь, о литературе, о кино (о французской «новой волне») или музыке (в основном, конечно, о современных группах, но и еще, например, о Шостаковиче и его ученике Свиридове, в произведениях которых они оба находили что-то демоническо-советское, ассоциирующееся почему-то со старыми мультфильмами). И только изредка, мимоходом, они вспоминали о ее санатории и его творческом кризисе…

После той поездки Мара вернулся домой глубокой ночью, остановился у подъезда, подбирая ключ, и увидел, что куст рябины под окнами первого этажа окончательно избавился от листвы. Что-то забилось и затрепетало у него в груди. Мара не удержался и дотронулся ладонью до этих голых ветвей, склоненных к земле под тяжестью красных гроздьев. Зима была уже на пороге, надвигались самые длинные и холодные ночи — с тишиной, снегом и льдом. С этой приятной мыслью Мара уснул, и ему снились тонкие руки незнакомой девушки, лежавшие у него на груди.

Глава 7. День, когда выпал первый снег

Когда он открыл глаза, прозрачная цепь снов еще не успела окончательно растаять и лежала будто бы на кончике языка, как горькая таблетка. В последнем сне он видел Генри Миллера, о котором ему рассказала Лиза. Писатель стоял перед Марой с расстегнутой ширинкой. Почему-то они оба были по пояс в воде — на мелководье какой-то зловонной реки, возможно, Ганга. Мимо них проплывали трупы, сплавляемые вниз по течению. Член Генри Миллера медленно набухал, как бутон, а потом поднялся над поверхностью воды, раскрылся вдруг пышущей жаром лилией, с которой капала бесцветная, как роса, слизь. Но вскоре цветок опал и начал гнить. Генри Миллер улыбнулся удивленному Маре и спросил: «Ты ее хочешь?»

Мара поднялся с кровати около пяти часов вечера. И стоило только ему встать на ноги, как в дверь постучали. Мара замер, но стук повторился — жесткий, грубый, злой удар кулаком в дверь. Ужасное вторжение из реальности за стеной.

Он прокрался в коридор и заглянул в глазок: в рыбьей линзе покачивалась растянутая фигура соседки снизу. Он увидел ее перекошенное лицо: соседка что-то яростно бормотала, но слов он разобрать не мог, да и не хотел.

Мара задержал дыхание и закрыл глаза. Он попытался стать неодушевленным предметом, подобно тому, как богомол сливается с растительностью в случае опасности. Его страх выдавали только трясущиеся руки. На несколько долгих секунд воцарилась тишина, прерываемая только журчанием воды из ванной комнаты.

— Я знаю, что ты там, сволочь!

Мара молчал. «Она знает, что я здесь. Ничего удивительного».

— Ты опять нас затопил! Я буду писать куда надо, слышишь? Участковому! Второй раз за месяц…

С лестничной клетки послышался вздох, а затем — какой-то шорох. Должно быть, соседка приложила ухо к двери.

— Падла, — прошептала она огорченно, — чтоб тебя черти под воду утащили!

Мара простоял у двери еще несколько мгновений, слушая, как отдаляются шаги, а потом рванул в туалет, чтобы обложить тряпками пол.

Несколько минут он просидел в оцепенении на краю унитаза. Потом вышел на кухню и посмотрел в окно. Начинался тяжелый дождь со снегом. «Поскорее бы все замерзло, чтобы вода обратилась в камень»…

От ленивых осенних дождей некуда деться, как от назойливых соседей. Сколько ни прячься в сети, их присутствие ощущается даже в запертой комнате. Мара подумал: «Неужели так я и умру, как одиноких осьминог?»

Соседи. Соседи — это, безусловно, враги. Взять хотя бы эту соседку снизу. У нее были два толстых мальчишки — в высшей степени тупые создания. За ними водилась привычка истошно вопить по вечерам и ронять что-то тяжелое на пол. Иногда Мара видел их играющими на дороге перед «Пятерочкой» около дома. Движение там было слабое, но из-за припаркованных повсюду машин заметить, как кто-то выруливает с шоссе во двор, было почти невозможно. Когда Мара видел играющих на дороге детей, то обычно сбавлял шаг. Не то чтобы он хотел стать свидетелем чего-то ужасного, просто каждый раз ему мерещился многотонный грузовик, вылетающий с шоссе на слепой проезд между домами. Он не мог понять, почему эта женщина разрешает мальчикам играть допоздна в опасном месте.

А московские дожди, бессмысленные и беспощадные, — это, должно быть, немые союзники соседей. Даже когда Мара сидел дома, в сухости и тепле, ему казалось, что дожди просачиваются внутрь сквозь оконные рамы. Иногда он чувствовал, как вода заполняет комнату, и как постепенно воздух выходит из его легких. Дождь всегда казался ему бесконечным, не имеющим ни конца ни края. В детстве он был уверен: когда начинается дождь, капли растекаются по всей Земле, они барабанят по карнизу за окном, текут по асфальту во дворе школы, наполняют далекие реки, стекают в Австралию…

Эта девушка, Лиза. Где она сейчас, что делает? Смотрит ли она сейчас в окно, идет ли у нее тоже дождь со снегом? О чем она думает, когда видит его за окном?

Что бы произошло между ними, не потеряй они друг друга в том бассейне? И самое главное — что происходит между ними сейчас?

~ ~ ~

Пока убирали номер, Лиза расположилась в общей комнате на этаже, в большом кресле, которое никто обычно не занимал, поджав под себя ноги. Она пыталась читать. С каждым днем шрифт как будто становился все мельче и неразборчивей. Может быть, так ей только казалось, потому что она была чересчур внимательна к себе и к своей потере зрения… все же зрение не могло покидать ее так быстро. И тем не менее сегодня ей опять не удавалось последовать за Гансом Касторпом на Волшебную Гору, услышать споры Сеттембрини и Нафты… «Когда вернусь в Москву, придется заказывать новые очки», — подумала она. Печально было все время оставаться самой собой, ощущать это постоянно растущее давление реальности.

Ее взгляд все чаще скользил поверх страниц, обращался к большому к окну, занавешенному серым тюлем. На улице с самого утра шел первый снег; он засыпал двор и дорожку в аллее и кусты рябин, ложился на крышу церкви и, наверно, покрыл уже весь склон холма у реки. Значит, она уже провела в санатории целую осень — свою девятнадцатую осень, которую никто ей не вернет.

Старик в кресле-каталке был, как всегда, здесь, на своем привычном месте перед шахматной доской у окна. Фигуры на доске были расставлены случайно, как показалось Лизе, и старик, кажется, их не касался. По его напряженному взгляду можно было подумать, что он разыгрывает какую-то бесконечную партию у себя в голове.

Но вдруг, будто ощутив на себе взгляд девушки, он заговорил, уставившись во двор, в сторону подъездной дороги:

— Кто-то приедет.

Сказал он это тихо — то ли обращаясь к самому себе, то ли к ней. Кроме Лизы и старика, в комнате никого не было.

— Вы кого-то ждете? — неуверенно спросила Лиза, пытаясь разглядеть на его лице какое-то выражение. Его профиль был почти красив, как обломок обвалившейся в море скалы, но почти так же сер и мертв.

Старик чуть заметно покачал головой.

— Это, наверно, не за мной, — с плохо скрываемым отчаянием сказал он. — Папа уже за мной не приедет. Он забыл про меня.

Сказанное им Лизу скорее тронуло, чем удивило. Она знала, что старик страдал слабоумием, и иногда деменция любезно возвращала ему юность. Подобно прустовскому страннику по воспоминаниям, оживлявшему на бумаге мгновения прошлого и признаваясь им в вечной любви, превращаясь благодаря им снова в маленького мальчика, ожидавшего материнского поцелуя на ночь (или, что вероятнее: в мальчика со светлячком из «Денискиных рассказов» Виктора Драгунского), этот старик как будто проживал жизнь заново, цеплялся за свою память, вытравливая из себя настоящее, видя себя таким, каким хочет себя видеть каждый — молодым и полноценным. Он-то, наверно, считал себя ребенком, забытым в лагере. Иногда, во время особенных помутнений сознания, он приставал к санитаркам, спрашивая, когда его уже отсюда заберут. А после того как ему называли дату его предполагаемого отъезда по путевке, он ненадолго успокаивался.

На какую-то минуту старик погрузился в свои мысли, опустив взгляд на доску, потом, будто наконец вспомнив, сказал:

— Папа умер.

Он слабо рассмеялся ошибке собственной памяти.

— Как я мог забыть? Скоро уже мне идти в воду…

И так просто это было сказано, так легко он пролетел эти, вероятно, десятки лет жизни, так легко избавился от страдания по смерти отца, что Лиза испугалась этой мгновенной в нем перемены. Лиза побледнела, вжалась спиной в кресло и спряталась за книгой. Безумие и старость словно окружали ее со всех сторон, сгущались серыми красками и отравляли ее душу. И поскольку они были повсюду, то казались заразными. Здесь, в убогих стенах, Лиза легко могла представить себя старухой. Так же, как и ее сосед по этажу, она могла увидеть себя на пороге смерти перед шахматной доской. Но даже тогда, когда горе в ней окончательно поблекнет, память будет возвращаться к ней мимолетными вспышками. Неужели придет время, когда она вспомнит о смерти брата с усмешкой, как сейчас этот старик вспомнил о смерти отца? Лизе стало страшно.

Ей бы и правда хотелось, чтобы кто-нибудь приехал; кто-нибудь, кто бы смотрел вместе с ней из окна, держа на коленях раскрытую книгу, кто-нибудь, кто бы мог ненавязчиво побыть с ней рядом и напомнить ей, что она еще молода и жива. Но отца и мать она видеть не хотела, да и вряд ли они решат неожиданно приехать на этих выходных — на неделе отец ничего не сказал о своих планах.

В последнее время оставаться одной Лизе было особенно тяжело. Может быть, Молохов это чувствовал, потому что в последнее время смущал ее больше обычного, постоянно навязывая свое общество. Лиза мирилась с его присутствием, но она боялась слухов, которые наверняка будут ходить у нее за спиной. Все эти толстые женщины в халатах, с большими ногами в нелепых колготках, — у них всегда находилось какое-то уродство вроде ячменя под глазом, или усов, или бородавок, проросших черным волосом, — эти пошлые, любопытные женщины жили в санатории сменами, иногда возвращаясь в деревню у подножия холма, к скучным семьям. О чем они думают, о чем сплетничают там, внизу, в своей деревне?

Ей хотелось, чтобы приехал кто-нибудь извне, из «реального мира». Лиза подумала, что было бы хорошо, если бы приехал Мара. Но имеет ли она право просить его об этом? Позвать его было бы равноценно признанию слабости, маленькому поражению в ее борьбе, однозначным шагом назад. Это бы означало, что она нуждается в помощи. Хотя она действительно в ней нуждалась.

Лиза положила книгу на поручень кресла и взяла в руки смартфон. Когда она открыла диалог, он как раз писал ей сообщение. Так иногда бывает, когда настроения двух людей неожиданно совпадают — оба в эту минуту думали об одном и том же. Может быть, их желания так странно проявились в этот первый снежный день. Или было между ними все же что-то большее, о чем невозможно было больше молчать.

Мара, 16 ноября в 12:40: