Мара поднялся из-за стойки. Ему одному пришлось оплатить приличный счет в баре, который они договорились разделить поровну, — но тогда Мара был не в том состоянии, чтобы думать о деньгах. Его распирало изнутри, хотелось с кем-нибудь еще поговорить, поделиться своими мыслями. Он пошел по дну бассейна, натыкаясь на людей… но дальше какой-то провал. Лучше было, наверно, и не напрягать память, чтобы лишний раз не стыдиться.

А ближе к утру Мара уже начал трезветь, стоял в курилке под козырьком, окруженный заторможенными красноглазыми типами и печально крутил на языке недавно вылетевшую из зуба пломбу. В сыром воздухе уже зрела сентябрьская предрассветная серость, отчего неприятное ощущение во рту только усиливалось. Накрапывал дождь, но все больше народу вытекало из зала-бассейна в курилку. Железная дверь гремела у Мары за спиной, и громкость звона в ушах скакала от неприятно громкого до оглушительного. На сцене доигрывала сет последняя группа, откровенно косящая под Sonic Youth.

К нему подошла невысокая, небрежно одетая девушка и знаком попросила сигарету. На ней был мешковатый твидовый пиджак в клетку, мятые штаны цвета хаки и тяжелые коричневые ботинки но огромной подошве. Так сразу и не поймешь: куплено все это в каком-нибудь районном секонд-хенде или в бутике на Кузнецком Мосту. Короткие черные волосы вызывающе топорщились в разные стороны.

Мара поделился с ней пачкой. Мельком, только мельком, как это обычно бывает в таких случаях, они переглянулись.

2016, осень.

Он вспомнил этот взгляд. Он его распознал, увидел, хотя остальное о той ночи помнил очень смутно. Взгляд темно-карих, почти черных глаз, в спокойствии которых сияли яркие лунные полумесяцы. Взгляд глубокий, холодный, как зубная боль. Спустя год он проявился в памяти так четко и легко, что Мара снова почувствовал ту зубную боль, тот привкус марли, те запахи предрассветной сырости и табака.

2015, осень.

Девушка что-то спросила, но Мара не расслышал ни слова из-за шума со сцены. Тогда она сделала знак, что напишет вопрос в заметках на своем телефоне и, подойдя на шаг, повернула к нему экран. Буквы были большие, возмутительно большие, но Мара все же наклонил голову, чтобы их прочитать. Несколько мгновений они стояли совсем близко, боком друг к другу, и Мара чувствовал запах ее волос — фруктовый аромат шампуня и, кажется, никаких духов.

Он прочитал сообщение и что-то ответил, шепнув ей на ухо. Она тоже что-то сказала и засмеялась. Что сказала и почему засмеялась — опять же теперь и не вспомнить. Потом они молча курили в ожидании конца песни. Мара хотел заговорить с ней, когда стихнет этот шум, но слишком долго собирался с духом. В курилку хлынул поток людей, и они потеряли друг друга из виду.

Такое вот было знакомство. Кажется, ничего не значащий вопрос, ничего не значащее столкновение двух людей. Прибавление двух единиц в счетчиках на страницах сплетенных профилей. И все же — никогда не знаешь, к чему может привести вроде бы случайная встреча. По-разному люди знакомятся, оказываются вроде бы в случайное время в случайном месте, и тогда может произойти неожиданное; иначе говоря, используя выражение Жана Жене: «стоит вам по небрежности оставить незастегнутыми полы вашей нежности, и вот вы уже попались».

2016, осень.

Была глубокая ночь, когда Мара писал ей снова. Она не была онлайн — так даже лучше. Теперь целая бесконечность до позднего ноябрьского рассвета была в его полном распоряжении. Он все еще здесь, живой. А может и хорошо, что так обернулось?

Мара давно не ощущал течения времени так чутко, как теперь, когда подбирал слова для той, кто их ждет. Она сама разрешила ему писать, и это было прекрасно, что она будет ждать. Может быть, ждать — это как плыть против течения. Или страдать от жажды. А если ожидание делится на двоих, оно словно превращается в игру с надувным мячом: ждать, чтобы поймать, ждать, чтобы вернуть. И в каком-то смысле это игра с самим собой. Это одновременно любовь и мастурбация: когда хочется подольше побыть в напряжении, чтобы отсрочить удовольствие конца.

Раньше такое ожидание, — ожидание, зависящее от постороннего, — Маре было незнакомо. Ему давно казалось, что его жизнь ни с чьей чужой жизнью не соприкасается. Он слишком привык быть потерянным ребенком мира, замкнутым в собственных мыслях, но теперь, после этого странного повторного знакомства, всю ночь он был как под кайфом. До сих пор для него не находилось абсолютно необходимого существа, которому он мог бы открыться.

Давно уже Мара не надеялся на спасение извне — он научился ждать его только изнутри. Кажется, он всегда был таким. Еще в детстве, оставаясь дома в одиночестве, Мара любил выключить свет и сидеть в темноте, прислушиваясь к себе, пытаясь почувствовать текущие в нем под давлением внутренние воды, отделить их шум, поймать их невидимые течения. Он смутно ожидал чего-то, но ожидание это было слишком страшным и призрачным, чтобы быть настоящим ожиданием. Например, иногда он ждал, что у него вдруг взорвутся зубы; ему казалось, что нервы внутри них пульсируют и напитываются кровью, готовые лопнуть в любой момент. Ему было страшно и хорошо, но в то же время хотелось, чтобы это поскорее уже случилось, чтобы не страдать от неопределенности.

Ожидание внутренней перемены слишком долгое время было для него единственно известной формой ожидания, а времени — часов и минут, которыми пользуются другие, — для Мары и вовсе не существовало. Последние полтора года его единственной мерами времяисчисления были картины и деньги, постепенно уходившие на алкоголь, холсты и краски. Как тревожный таймер, отсчитывающий крупицы свободы до поисков очередной работы.

А теперь ему вдруг была подарена эта драгоценность ожидания извне, ожидания другого человека. Кому-то он все-таки нужен.

Мара отправил сообщения ближе к утру. Опять все вышло длинно и путанно, как в вырванной странице из блокнота городского сумасшедшего: он писал Лизе о матери, и об узкоглазом дворнике, и об ушедших под воду японских летчиках, и об осьминогах, скрывающихся на дне Москвы-реки. А перед тем, как лечь спать, он исписал зарисовками несколько страниц в блокноте, безуспешно пытаясь поймать тот глубокий, как зубная боль, взгляд карих глаз.

~ ~ ~

Память Лизы — черное дно пруда подо льдом, куда не проникает солнечный луч, это контуры предметов, которые она различает словно сквозь замутненную занавеску. Память Лизы — это ее реальность, а ее реальность — это всего лишь ожидание момента, когда лампы в пустом зале наконец погаснут, и на экране останутся только идеально смонтированные сцены из ее прошлого (обрезанные, показанные под правильным углом и при правильно выставленном свете), которыми она сможет наслаждаться отведенную ей маленькую вечность.

Она проснулась, как всегда, очень рано — еще до того, как в коридоре на этаже зашаркают старушки, и, следовательно, задолго до восхода солнца. Ее шея была обмотана двумя проводками наушников, а одеяло было скомкано в ногах.

Ей снился слишком правдоподобный страшный сон: она тонула в бездонном бассейне. Рядом как будто плавал ее отец (вернее, она подозревала, что это был ее отец, хотя в этом сне он выглядел иначе — он почему был похож на писателя Кафку). Отец сидел в маленькой гребной лодке и короткими и уверенными взмахами весла рассекал водное пространство, и при этом был так увлечен, что не слышал лизиных криков о помощи, или притворялся, что их не слышит. Его лодка быстро преодолевала расстояние от одного конца до другого; лишь на одном отрезке пути Кафке-отцу приходилось убирать весла и пригибать свою мальчишескую спину — в особенно узком месте с низким потолком посередине бассейна, где проход сужался до единственной дорожки, из-за чего форма бассейна напоминала перевернутые набок песочные часы. Отец был слишком занят, если судить по напряженному взгляду и сдвинутым густым кафкианским бровям. Он был пугающе целеустремлен и не обращал на Лизу внимания. А она беспомощно и, как ей казалось, невыносимо долго, погружалась под воду, в темноту; и перед тем, как навсегда в ней раствориться, отец все же бросил на нее какой-то холодный, осуждающий взгляд.

Потом она открыла глаза.

В санатории Лизе не впервые снился отец. Странно, но мать ей никогда не снилась. А еще ей никогда не снился младший брат. Возможно, потому, что отец регулярно напоминал о себе звонками — пару раз в неделю по вечерам после работы; говорил всегда о быте, о мелочах, старательно избегая больных тем.

А может, подумала Лиза, все дело было в преследовавшем ее чувстве вины, которое то вдруг горько подступало, то ненадолго скрывалось где-то внутри. Приснилась же ей вдруг вода, приснился вдруг и Кафка с веслом (однажды она читала что-то о любви Кафки к гребле, и, видимо, это произвело на нее впечатление; с тех пор она почему-то представляла его именно таким — с веслом в руке, в маленькой неудобной лодке). Во всяком случае, Лиза нащупала какую-то символическую связь между этим сном и собственным реальным безвыходным положением.

Ее отец работал в большой международной строительно-ремонтной компании. Занималась их фирма, насколько Лиза могла понять, не вдаваясь в скучные подробности, светопрозрачными конструкциями (окнами) и их монтажом. Отец давно уже был главой отдела и имел собственный угловой кабинет, отделенный от офиса стеклянной дверью. А с другой стороны кабинета были окна во всю стену, открывающие вид на оживленную магистраль.

Каждый будний день с десяти до шести ее отец сидел спиной к этому окну и, в зависимости от погоды, его спину грели солнечные лучи или же не грели: если шел дождь или снег, и небо было закрыто тучами. Иногда во время перерыва на обед, когда его подчиненные подрывались со своих неудобных мест, отец любил вздремнуть в своем удобном кожаном кресле, а потому предпочитал дни дождливые, сонные, по-особенному одинокие.

В конце одного из таких непримечательных рабочих дней (солнечный был день или наоборот — уже не вспомнить), отец заснул за рулем. Было это, наверно, спустя полгода после смерти Вани. По дороге с работы домой отец не полной скорости налетел на барьерное ограждение. Капот сжало в гармошку, но сам он остался цел. Ему повезло: он отделался довольно легко, хотя после аварии начал прихрамывать на левую ногу. Врачей и больниц лизин отец побаивался, поэтому обратился в остеопатический центр и стал ходить на массаж. Несколько сеансов вроде бы помогли, но до конца от хромоты не избавили. После реабилитации ему посоветовали плавать в бассейне.

Сперва он как будто с неохотой следовал этому указанию: ходил в бассейн изредка, пару раз в месяц, но потом прямо-таки втянулся. Так у ее отца впервые в жизни появилось хобби. В последнее время он стал плавать уже через день, перед работой. Ближе всего к дому был большой оздоровительный комплекс, куда можно было дойти пешком. Но отец всегда заезжал туда на машине рано утром, чтобы успеть на работу до пробок. Его как будто не смущало, что совсем рядом, за выложенной плиткой стеной плавательного комплекса, находился социальный бассейн и похоронное бюро.

Во всяком случае, из бассейна отец возвращался счастливый, размявшийся, раскрасневшийся. Пил морс из холодильника и включал телевизор — с тех пор он полюбил передачи о здоровом питании.

Лизу маленькая радость отца раздражала — вероятно, потому, что она была связана с водой. Как же так — Вани больше нет, какое теперь «здоровое питание»? Какой теперь плавательный бассейн? Так она думала. Хорошо, конечно, что отец жив и нашел себе хоть какое-то утешение, но обидно все же было, что он, по крайней мере, при Лизе, о Ване не осмеливался заговорить. Как будто он выстрадал какой-то отведенный срок и вычеркнул Ваню из памяти, попытался забыть.

С матерью Лиза тоже быстро потеряла связь. После ваниной смерти та замкнулась в себе и за год заметно постарела. Она стала выпивать перед сном по бокалу вина: засиживалась допоздна на кухне, склонившись над столом в тусклом свете плафона и задумчиво, как-то механически смахивала со скатерти невидимые крошки.

Потом в ней что-то щелкнуло и сломалось: она будто разом стряхнула с себя всю скорбь, вдруг сделалась поверхностной, «как осенний лист, чудом держащийся над толщей воды», — так почему-то Лиза думала об этом странном ее преображении. Ее мать связалась с косметической компанией, больше похожей на секту, и стала отчаянно посещать их собрания; и вот уже Лиза наблюдала, как она подолгу смеялась с новыми подругами по телефону. Косметику матери привозили в огромных черно-розовых коробках. Большую часть продать ей не удавалось, и она прятала коробки в шкафу, подальше от отца. Этого тоже Лиза понять не могла — какая теперь косметика? А отец как будто ничего не замечал, или не хотел замечать; скрывался в своем бассейне, как моллюск в раковине. И на удивление ловко у ее родителей это вышло: они словно сбежали от реальности на пару. А Лиза осталась одна.