Еще бы не кончились — после бессонной ночи. После того, как узнала правду — Макс летал в Прагу не один. Добрые люди всегда откроют на правду глаза, даже когда их об этом не просят.
Вот зачем Ленке Кукушкиной надо было ей звонить? «Ах, Жанка, у меня такие новости! Такие новости!» Даже голос дрожал от предвкушения, что сейчас в чужую душу нагадит. И нагадила-таки. Ну, летела в одном самолете с Максом, видела его с рыженькой-смазливенькой и молчала бы себе в тряпочку. Но разве Ленка смолчит? Ни за что не смолчит. Наоборот, в мельчайших подробностях все опишет — как обнимал, как на ушко шептал, как за коленку трогал. Наверное, из принципа — не доставайся же ты никому, личная жизнь! Если у Ленки ее нет, значит, и у других не должно быть! Лучше бы кто другой Макса в самолете увидел, но не эта вездесущая и завистливая Кукушкина.
А самое обидное, что и не нужны никакие подробные живописания рыженькой-смазливенькой, и без того понятно, кто она есть. Это секретарша Наташа из офиса, где Макс работает. Милая девушка, общительная, улыбчивая. И с ней так мило всегда по телефону разговаривала, когда надо было срочно Макса найти. И на корпоративах тоже проявляла к ней веселое хмельное дружелюбие. И вообще, мысли плохой не было в ее сторону.
Сначала она Кукушкиной не поверила — мало ли кто с Максом рядом в самолете оказался. Может, знакомую встретил, в школе вместе учились? Может, у них школьный роман был — отчего ж за коленку невзначай не потрогать да на ушко чего не шепнуть? А потом сопоставила все… Разложила по полочкам… Время-то было, чтобы сопоставлять да по полочкам раскладывать, — целая ночь, перемежаемая кофе, красным вином и сигаретой. Тяжелая ночь…
А она еще думала — отчего это Макс не позволил его в аэропорту встретить? Не надо, мол, спи спокойно, я сам доберусь. Рейс такой неудобный, утренний. А оказывается, он вечером прилетел. Тем же самолетом, что и Кукушкина. С рыжей-смазливой Наташей. И заявился домой только утром. Вот интересно, им в Праге совместных ночей не хватило, что ли? Решили дома еще одну прихватить?
Утром она открыла ему дверь, повернулась, молча ушла на кухню, никак не отреагировав на его обиженное:
— Жан, ты чего? Случилось что-нибудь, да? Я ж тебе звонил с вечера — вроде ничего не случилось.
Да, он звонил с вечера. Аккурат успел перед звонком Кукушкиной. А потом телефон отключил. Но говорить ему про все это не хотелось — не было сил. Совсем измоталась за ночь, решая дилемму — быть или не быть.
Казалось бы, ответ сам напрашивается — не быть! Ни за что не быть! Измену прощать нельзя! Вы, сударь, подлец и коварный изменщик, вы моей любви недостойны!
А с другой стороны… С другой стороны, уже стучит колесами последний вагон, в который, если сейчас не впрыгнешь, то вообще никуда не уедешь. Останешься одна на станции, как в той песне… «Стена кирпичная, часы вокзальные, платочки белые, глаза печальные». Да, именно так и есть. На всю оставшуюся жизнь — одиночество и глаза печальные. Чего уж себя лишним оптимизмом обманывать, надо правде в глаза смотреть.
Ах, дорогая горькая правда. Правда и только правда. Ничего, кроме правды… Кто она есть, если со стороны правды? Отставная балерина тридцати шести лет. Внешность не голливудская. Счета в швейцарском банке не имеет. Нормальной человеческой специальности — никакой, даже бухгалтерских курсов за плечами нет. Смогла пристроиться в детский дом творчества, кружок хореографии вести — и на том спасибо. Зарплата бюджетная — слезы, само собой…
Да, было дело, в детстве подавала надежды. Хотя и не надежды это были, а так, поползновения. Может, потому что мамин одобрительный кивок надо было выслужить. Старалась до изнеможения, до обморока, истязала себя у станка, однажды в больницу с нервным истощением загремела. Но вышла из больницы — и все сначала.
А иначе никак нельзя было. Иначе мама будет ею разочарована и сделает такое лицо… Такое… После которого жить нельзя. После него ты и не девочка по имени Жанна, а так, непонятное существо. А непонятному существу не полагается одобрения. О, как страшно жить без маминого одобрения, о, детский ужас, который ломает психику, тащит самооценку в минус. Это она сейчас, будучи взрослой, это хорошо понимает. А когда была маленькой, не понимала. Маленькая Жанна боялась быть сломанной куклой, которую не жалко выбросить в мусорный контейнер.
Но тем не менее это случилось со временем. Потому что подавать надежды могут все, а танцевать первые партии — далеко не все. Но маме же не объяснишь, как трудно вырваться из кордебалета на первые партии! Практически невозможно! Мама одно твердит — стараешься плохо, ленишься, не о том думаешь. Целью не одержима, не бросаешь себя на алтарь.
Господи боже, слова-то у мамы какие были — алтарь. Целью не одержима. Это она — не одержима? Когда ни одной минутки не имела права потратить на что-то другое, кроме жестокой цели? Когда девчачьи радости были неведомы, недоступны?
Хотя… Может, мама и права была в чем-то. Или одержимость у нее неправильная была. У мамы была правильная, а у нее — всего лишь тень маминой одержимости. Да и минутки, потраченные на другое, тоже были, тайные и своевольные. Ох, если бы мама узнала о тех минутках! Ох, что бы тогда было, представить страшно!
Они были совсем безвредные, эти минутки. По утрам настигали, когда проснешься, а будильник еще не прозвенел. Или вечером, перед сном. Когда вдруг возникнет в голове картинка, не имеющая к балету никакого отношения, и хочется за нее ухватиться, как утопающий хватается за соломинку, и жить, и дышать, и ощущать себя другим человеком. Не одержимым и не бросающим себя на алтарь, а просто счастливым. И все время на этих картинках одно и то же, такое, о чем не расскажешь, особенно маме. Потому что там счастье — обыкновенное. Там дом, семья, дети. То есть ее собственная семья, ее собственные дети. Вот она старательно наводит уют в доме, вот готовит обед. Вот все они сидят за столом и лампа уютно светит.
Потом, позже, эти картинки стали еще навязчивее, требовали к себе внимания. Не тем занимаешься, не туда идешь! — кричали. Мимо своего счастья идешь, лишь бы маме угодить по привычке!
Впрочем, и мама потеряла интерес к алтарю, цели и одержимости. Поняла, что не получится из дочери примы. Охладела. Махнула рукой. Как говорил брат Юлик — поставила еще одну неудавшуюся восковую куклу в пыльный угол.
А мечты о доме, семейном счастье продолжали жить в ней своей отдельной жизнью. Наверное, природа ее была именно такой — быть хорошей домохозяйкой в крепком браке. Чтобы дом, дети, уют, пироги по воскресеньям и пирожные к чаю. Толстые такие пирожные, с нахальными шапками взбитых сливок. И лишние, позволенные самой себе килограммы. И никакого балета. Даже по телевизору. Забыть про него раз и навсегда и домочадцам запретить произносить при ней это слово.
Но что делать — мечты оставались мечтами. Наверное, по-другому и быть не могло? Если человеческую природу с детства обманываешь, она и обидеться может, и очень сильно обидеться, так, что у разбитого корыта останешься. А когда опомнишься, глянешь по сторонам… И понимаешь, что хороших женихов давно разобрали — те самые и разобрали, кому плевать на всякие одержимости и кто правильную природу в себе не задавил. И кому с родителями повезло, конечно. Это у них крепкие браки, домохозяйство, дети и пироги по воскресеньям. Да, и пирожные с нахальными шапками, куда ж без них. А у тебя — общество мамы и папы по вечерам. Папа всегда тихий и слегка пьяный, а мама вообще тебя словно не замечает. Но это кажется, что она тебя не замечает, а на самом деле испытывает к тебе глубокое чувство брезгливой досады, которое по интенсивности зависит от степени раздражения к отцу. В такой ситуации начинаешь вполне конкретно мечтать о замужестве — о любом. Лишь бы из дома уйти. Но попробуй, когда тебе за тридцать перевалило!
Но пробовать было надо, потому что дальше, как говорится, уже некуда. На Тихорецкую состав отправился — не догонишь. Платочки уже белее белого, глаза печальней самой темной печали. Та же Ленка Кукушкина подсуетилась, познакомила ее с троюродным братом. Не первого сорта был жених, конечно, но что можно было ждать от Кукушкиной?..
Звали его Петей. Носил он пиджак в мелкую серую клеточку, брюки с остро отглаженными стрелками и старомодные тупоносые ботинки на толстой подошве. Все время улыбался и оглаживал руками волосы, трусливо проверяя, закрывают ли они просвечивающие залысины. Жил Петя с мамой в однокомнатной квартире на окраине города, но мама ради счастья сына хотела уехать к одинокой сестре в деревню. Да, попадаются у холостяков и такие мамы, но редко. Можно считать, повезло с мамой. Кукушкина сказала — давай, Жанка, действуй. Сначала ввяжись во все это дело, потом разберешься, что к чему. На тумбу его загонишь, воспитаешь, вылепишь нормального мужика, лысину красиво оформишь, чтобы не комплексовал, ботинки новые купишь. Пиджак в мусорку выбросишь. Нет, а что? Было бы из кого лепить, Жанка.
Мама, когда привела Петю знакомиться, долго смотрела на него с оскорбленным недоумением на лице. Бедный Петя сидел в кресле, взмокший от макушки до пяток, не знал, в какой угол отправить ответный испуганный взгляд. Пауза так долго тянулась, что стала в конце концов невыносимой. Наконец мама перевела взгляд на Жанну, спросила насмешливо, почти глумливо:
— Ты что?.. Ты пойдешь замуж за это? Неужели так приспичило, не пойму? Или как в пьесе у Островского — хоть за Карандышева, но замуж? И как потом с этим… жить собираешься?
Петя тогда обиделся и ушел, даже чаем не угостившись. А она тихо рыдала, лежа на диване лицом к стене. И уважала Петю, который ушел. Молодец, Петя. И вовсе не Карандышев, а с нормальным достоинством человек. И найдет он себе жену, в сто раз лучше.
А ей — поделом. Надо было вместе с Петей уйти, а не рыдать на диване. Не жалеть себя, не ворошить внутри обиды на маму, маленькие и большие, детские и взрослые. Много, много обид, спрессованных в одну несчастливую женскую судьбу.
Вот почему так? Почему наша память так избирательна, что впитывает в себя только обиды? Разве не было в жизни ничего, кроме обид? Ведь было, наверняка было, если по большому счету.
Например, была у них семья — не самая плохая, если на первый взгляд. Обыкновенная семья, со своими традициями. Ну да, мама верховодила, как хотела, отец безропотно ей подчинялся. Но разве мало таких семей? Да сплошь и рядом! И все как у всех. Обязательный горячий завтрак, молоко в молочнике, кофе в кофейнике, масло в масленке. Обед в холодильнике в кастрюльках, записка на столе, где маминым почерком расписана четкая пошаговая инструкция — что на первое, что на второе, в чем разогреть да не забыть газ под конфоркой выключить. Воскресные обеды — обязательно в столовой, тарелки из парадного сервиза. Новый год с елкой, с подарками… Все как у всех. А мамины юбилеи — это было что-то с чем-то! Как готовились, как репетировали, как выступали перед гостями! Юлик читал какой-нибудь рассказик собственного сочинения, она танцевала умирающего лебедя в пуантах, в пачке… Гости заходились восторгами, говорили про маму, что она исключительная жена и хозяйка, прекрасная мать, все, что возможно и невозможно, делает для своих детей, всю себя посвящает им без остатка. Мама и сама часто им с Юликом повторяла — я вам жизнь отдала, сама себе не принадлежу. И была, была сермяжная правда в этих словах — если смотреть посторонним глазом, конечно.
Хотя нет. Не сермяжная. Обманчивая была эта правда, и даже на посторонний взгляд. Мама вполне и вполне самой себе принадлежала, полностью и без остатка. А вот они сами себе не принадлежали. Они ей принадлежали. Как материал для работы творца, как воск.
Вот и решай теперь, восковая кукла, несостоявшаяся балерина, что тебе делать. Сидеть на кухне у Макса или к маме бежать, долг отдавать? Наверное, долг — это святое. Это понятие безусловное, хочешь не хочешь, но отдай, не греши. Но если с другой стороны посмотреть, немного кощунственной. А есть у подручного материала долг перед творцом? Тем более если этот материал — выбраковка? Может, наоборот, мама ей должна, за выбраковку-то? Или существует какой-то компромиссный вариант?
В бокале оставалось немного вина — Жанна притянула по столешнице к себе, глотнула жадно. Потом оглянулась на дверь, прислушалась. Тишина в квартире, Макс где-то затих. Не пришел вслед за ней на кухню, чтобы выяснить отношения. И что теперь делать? Сказать себе, как героиня Островского: вот судьба моя и решилась? Доставай чемодан, собирай вещи, отправляйся служить больной маме? Но ведь сил нет… Еще вчера счастье было так близко, так обещано и возможно… Счастье по имени Макс.
Когда Макс появился в ее жизни, она дышать боялась, чтобы не спугнуть. Такой настоящий, осязаемый, такой молодой и привлекательный, без клетчатого пиджака и комплексов, такой крепкий, самоуверенный, весь такой мужик-мужик. Всего на два года младше ее, но ведь это не страшно, два года? Тем более рядом с ним она выглядела дюймовочкой, робкой тростиночкой, хрупкой мимозой. Кукушкина, когда увидела его первый раз, вынесла свой убийственный вердикт — бабник. Любитель молодого мяса на свободном выгуле. А дома ему служанка нужна. Жанка-служанка, само собой в рифму напрашивалось. Ну что можно было ей ответить? А ничего. Усмехнуться только да подумать про себя: завидовать нужно молча, Кукушкина. Может, и бабник, и что? Всякий успешный клерк имеет право на маленький служебный роман, который ничем не кончается, потому что дома его ждет преданная подруга.
"Семья мадам Тюссо" отзывы
Отзывы читателей о книге "Семья мадам Тюссо". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Семья мадам Тюссо" друзьям в соцсетях.