Но он уже овладел собой и знал, что выдержит свою роль до конца. Тщательно одевшись, он не спеша сошел вниз к завтраку, последнему завтраку вместе с Ивонной. Он думал о ней со спокойствием фаталиста, как приговоренный к смерти думает о своей последней трапезе. Ивонны еще не было в столовой. И даже завтрака не было на столе. В ожидании, он сел, развернул дешевую утреннюю газету и попробовал читать. И только через несколько минут, заметив, что он читает объявления, отложил газету в сторону.

Потом пошел наверх к себе за носовым платком и, возвращаясь, заметил, что дверь комнаты Ивонны открыта. Очевидно, она сейчас войдет? Джойс тихонько постучался и назвал ее по имени. Ответа не было. Может быть, она еще спит — странно только, почему же дверь открыта. Он вернулся в столовую и нервно зашагал по комнате, поглядывая в окно на серую, унылую улицу. Люди под мокрыми зонтиками торопливо шагали по мокрым тротуарам; кожаные накидки извозчиков тускло блестели в тумане. Джойс подбросил углей в камин и снова взялся за газету. Но в душу уже заползала какая-то смутная тревога. Девять часов давно пробило. Он снова поднялся наверх и постучался в дверь Ивонны. Ответа не было. Он заглянул в щель и увидал, что штора поднята. Тогда он позвал громче.

Голос его как будто упал в пустоту. Он рискнул заглянуть в комнату. Она была пуста. Ивонны не было.

Он вернулся в столовую и позвонил. Явилась Сарра, небрежно неся на подносе завтрак.

— Где мадам Латур?

— Она рано утром ушла и сказала, чтоб вы ее не ждали к завтраку.

— В котором часу она ушла?

— Скоро после восьми.

— Благодарю вас.

— Мне думается, она захворала и пошла к доктору, — сказала Сарра, шумно ставя на стол чашки и тарелки.

— Это мадам Латур вам сказала?

— Нет. Но у нее было такое больное лицо, что я испугалась, когда увидала ее.

— Хорошо, — сказал Джойс, не желая показывать служанке своего положения.

— Она скоро вернется. Да, вы можете оставить завтрак на столе.

Сарра тяжелой неуклюжей поступью вышла из комнаты. Джойс стоял у камина, дергая усы; душа его томилась страхами, которых он не умел назвать, предчувствием ужасного. Почему Ивонна вышла из дома так рано? Предположение Сарры явно нелепо. Если б Ивонна почувствовала себя плохо, она послала бы за доктором. Но последние слова служанки все же испугали его. Он помнил, как бледна была Ивонна вчера вечером. В душе его зародилось страшное подозрение. Что, если он был все время слеп и осудил ее на жизнь, которую она не в силах вынести? Однажды в Южной Африке он видел приговоренного к смерти. В памяти его встало полное беспросветного отчаяния лицо этого человека, до ужаса похожее на лицо Ивонны. Неужели и она произнесла над собой смертный приговор?

Он растерянно шагал взад и вперед; новая тяжесть легла на его сердце. Дешевые американские часики на камине пробили десять.

Вскоре после этого в дверь постучали. Джойс побежал отворять.

Но это был только мальчик из лавки, спрашивавший, сойдет ли кто-нибудь из хозяев вниз. Джойс растерянно схватился за голову. Он и забыл об отсутствии Рункля и о том, что тот оставил лавку на него.

— За все книги в ларе снаружи можешь получать деньги сам, Томми, — решил он, подумав. — Если кто спросит одну из книг на полках внутри, приди за мной.

Мальчик ушел, гордясь тем, что ему дано такое поручение. Джойс налил себе чашку остывшего кофе и залпом выпил его. Минуты еле ползли. Если его подозрения нелепы и безумны, где же может быть Ивонна? Пошла покупать что-нибудь? Но ведь магазины еще не открыты. Или, может быть, она вышла из дому только затем, чтобы избавиться от его тягостного общества? Но это не похоже на Ивонну. Наконец, он спустился в лавку и вышел без шапки на улицу, озираясь по сторонам.

— Я уже наторговал восемьдесят пенсов, — похвастался ему мальчишка, показывая кучу монет.

Джойс рассеянно взял от него деньги и положил их в карман, а Томми снова уселся на свое место — на опрокинутый ящик и принялся дуть на озябшие пальцы. Об Ивонне ни слуху, ни духу. Несколько человек прошли мимо и оглянулись на Джойса. Так странно было видеть хорошо одетого и, видимо, хорошо воспитанного джентльмена, стоящим под дождем на улице, без шляпы, у дверей лавчонки букиниста.

Какой-то пожилой господин силился протиснуться в лавку мимо него. Он, извиняясь, отступил, пропустил покупателя и вошел вслед за ним.

— Вы здесь служите? — нерешительно спросил тот.

И, получив утвердительный ответ, попросил показать ему два издания «Беркена», виденные им в каталоге Рункля. Джойс взял с полки одно из них — дорогое — оно стоило две гинеи. Покупатель сконфузился и пожелал взглянуть на другое. Это стояло на верхней полке, в дальнем углу лавки, и Джойсу пришлось лезть на лестницу.

Разыскивая его в полумраке, под потолком, он заметил, как у подножья лестницы проскользнуло что-то, и, посмотрев вниз, увидел Ивонну. Она быстро вскинула на него глаза и тотчас же скрылась.

Сердце его всколыхнулось, и он выронил книги, которые держал в руках. Он не в состоянии был дольше разыскивать Беркена. Мгновенно он очутился снова возле покупателя.

— То, другое издание, мы, должно быть, продали. Сколько вы даете за это?

— Тридцать пять шиллингов.

— Возьмите.

Никогда он еще так не торопился, упаковывая книгу. Он сунул ее в руку пожилому господину, взял деньги, не считая и, оставив покупателя в изумлении посредине лавки, опрометью кинулся к лестнице.

— Что же это? Где же вы… — начал он.

И остановился, пораженный. Ивонна, закинув голову, протягивая ему руки, с ярким светом в глазах, полураскрытыми губами, бросилась к нему, тихонько вскрикнула и, мгновение спустя, уже рыдала в его объятиях.

— Милый, дорогой! Любовь моя! — рыдала она. — Я не могу расстаться с вами — возьмите меня — совсем. Я люблю вас — люблю — я не могу уйти от вас.

— Ивонна! — хрипло вырвалось у него. В висках его стучало, точно в голове ходил огромный поршень; растерянный, не веря, он крепко прижимал ее к себе и повторял, заглядывая ей в лицо: — Ивонна! Что вы такое говорите? Что это значит? Ради Бога, объясните, как же свадьба? А Эверард?

Она слегка откинула головку; их взоры встретились и не отрывались друг от друга. И был в глазах ее тот «немеркнущий свет», какого не видал в них еще никто. Все ее прелестное личико светилось безмерной страстной любовью, слишком глубокой для того, чтобы улыбаться.

— Свадьбы не будет, — прошептала она, не отрывая от него глаз. — Сегодня утром я была у Эверарда.

Она почти бессознательно потянулась губами, и вся душа его вылилась в поцелуе. Слов у них не было.

Наконец, она тихонько высвободилась и отошла к камину. Но только для того, чтобы снова попасть в его объятия.

— Дорогая, ненаглядная! Да неужто это — правда? Или я с ума сошел?

— Правда. Ничто, до самой смерти, не разлучит нас. Он помог ей снять шляпу и жакетку, усадил ее в большое кресло и опустился возле нее на колени.

— Стефан, милый, — говорила она, плача от счастья. — Какая это была мука!

— Моя бедная детка!

— Я не знала, что вы любите меня — так — до вчерашнего вечера. Я пробовала заставить вас признаться. Стефан, милый, почему вы не сказали? Я обязана была вернуться к Эверарду — я ведь обещала, и я нужна ему. И что же я могла ему сказать, чем объяснить отказ? Ведь не могла же я сказать ему, что я предпочитаю и дальше висеть у вас на шее, ведь я же все-таки немножко в тягость вам, разве я могла… Посудите сами, милый. Я только и могла направить его к вам, и когда вы сказали, что я должна идти к нему, я была так несчастна, потому что я жаждала остаться. Я видела, что вы огорчены, — это было естественно, но я думала, что вы заглянули в свое сердце, увидели, что вы не любите меня настолько, чтоб захотеть иметь меня женой, и потому сочли долгом отказаться от меня. Зачем же вы хотели отдать меня ему, когда вы сами любите меня так крепко?

— Потом, когда-нибудь, я расскажу вам, дорогая. Сейчас одно только, ведь и я не знал, что вы любите меня — так. Когда вы полюбили меня, Ивонна?

— Мне кажется, уж много лет назад, но я поняла это только вчера. — Она закрыла глаза, на миг отдавшись волнующему воспоминанию о первом поцелуе любви, данном ею добровольно. И, прежде чем она подумала об этом, снова почувствовала его поцелуй.

— Благодарение Господу, я не потеряла вас, любовь моя. Как вам тяжело было сегодня утром! Как только рассвело, я пошла к нему. Мне казалось, что я делаю что-то ужасное, хоть он и сказал, что это хорошо, что я так поступила, но мне казалось, что я убиваю человека, пока я не увидала вашего лица в дверях. Я сказала ему все — все, что я знала о своих чувствах и о ваших. Сказала, что вы не знаете, что я люблю вас, что вы по благородству души приносите себя в жертву, что я обвенчаюсь с ним и уеду и никогда больше не увижу вас и буду ему преданной женой, если он хочет, но что любовь моя отдана вам. А он все время смотрел на меня, не отрываясь, и почти ни слова не сказал, только лицо у него стало серое, точно железное. Скажите мне, Стефан, дорогой мой, вам больно слушать?

— Нет, — мягко сказал Джойс. — Надо же вам высказаться. Ваше сердце слишком переполнено. Будем нести вместе и это, как мы будем делить теперь все пополам — и горе и радость.

— Мне будет легче, если я скажу вам. Так страшно было смотреть на него, о, Стефан! Если б я не любила вас, я бы не перенесла этого — он был, точно пришибленный. И подумать, что я — Ивонна — должна была причинить ему такое горе… Но ведь нельзя было иначе, надо было кого-нибудь из двух огорчить, или его, или вас, а вас я так люблю, как не думала, что могу любить. И когда я все сказала ему, он ответил: «Он молод, а я стар; он познал все муки, все отчаяние жизни, а моя жизнь текла гладко и приятно; он вышел из ада с любовью и жалостью в сердце, а я был горд и безжалостен. Ступай к нему — я буду молить Бога, чтоб он благословил вас обоих». И каждое слово, которое говорил, как будто ножом впивалось ему в сердце — а его лицо! — я никогда не забуду этого лица, оно как будто вдруг состарилось, стало пепельно-серое и такое суровое…

На миг она закрыла лицо руками, и вдруг, вспомнив эту ночь, раскинула руки и обхватила ими голову Джойса.

— Но тебе я была нужнее, чем ему, в миллион раз нужнее, — и ты больше его страдал, и твое сердце благороднее, и я умерла бы, если б не вернулась к тебе, ты мой царь, мой господин, мой Бог, мое все!..


В номере гостиницы, обставленном как все номера гостиниц, в том самом номере, где Ивонна дважды простилась с ним, сидел Эверард Чайзли. Лицо у него действительно стало совсем серое. Удар был тяжел. Все эти годы он тосковал по ней, томился жалкой, человеческой, уже не идеализирующей страстью. Сознание неизменности этой страсти терзало его гордость, и он силился изгнать из своих мыслей образ Ивонны. Жил суровой жизнью аскета, силясь этим непривычным ему аскетизмом победить врожденное ему стремление к более полной жизни и в области эстетики, и в области эмоций.

И в то же время жаждал смерти человека, ставшего между ним и Ивонной.

Дважды в год нанятый им агент в Париже доставлял ему сведения об Амедее Базуже. Каждый раз руки его дрожали, когда он вскрывал письмо, но злосчастный певец все еще жил. И епископ горячо молился, чтоб ему не было зачтено за грех его страстное желание смерти ближнему. Наконец, в самый расцвет весны в Новой Зеландии, пришла весть о кончине Амедея Базуже. Кровь пульсировала в жилах Эверарда как весенний сок, бегущий под корой деревьев. Ждать дольше он не мог и поехал разыскивать Ивонну.

В течение тридцати шести часов он снова был юношей, не чувствовавшим под собой земли, спешившим навстречу событиям с нетерпением влюбленного. И вот — все рухнуло. Он снова старик. Он сидел, закрыв лицо руками, не дотрагиваясь до поданного ему завтрака. Он припоминал свою жизнь, полную достоинства, ничем не запятнанную. Человек, живущий такой жизнью, имеет право быть довольным собой, и он был доволен. Да, несомненно, отчасти это было фарисейство. Он прежде всего был служителем церкви, а затем уже христианином. Религия разлучила его с Ивонной как раз в такой момент, когда он мог надеяться навсегда завоевать ее, и не могла его утешить в этой утрате. Человек не часто так вглядывается в собственную душу, и когда вглядывается, видит довольно жалкое зрелище. Епископ видел в своей душе мучительное раскаяние в том, что тогда он недостаточно любил Ивонну, чтобы согрешить ради нее. И еще видел, что в жизни им руководили, главным образом, оскорбленная гордость, разочарование в людях, традиция общепринятой морали, авторитет церковных предписаний, — все только внешнее: буква, а не дух. И в горестном сокрушенном сердце его поднималось глубокое сожаление, что он не был, подобно Стефану, мытарем и грешником, которого мог бы осиять Свет Мира.