Темнокожая Паро, притворяясь, что защищает Панчи, проговорила:

— Нет, сестры, это нечестно! Он ведь мне почти что двоюродный брат. Мой отец был другом его отца!

Панчи был в дикой ярости. Он ни от кого не сносил оскорблений, разве только в детстве, когда мальчишки старше и сильнее плевались в него. Но он смутно догадывался, что все эти шутки — необходимая часть священного свадебного ритуала, и рыцарские чувства взяли верх над злостью, переполнявшей его сердце. Присоединившись к общему смеху, он вышел вперед и сел рядом со своей невестой.

Одна из девушек, которая укладывала на бронзовой тарелке бетель, украшая его серебряной и золотой бумагой, предложила ему лист бетеля с такой невинностью и сердечностью, что он совершенно успокоился. Он взял его, положил в рот и тут же убедился, что под золотой бумагой на тарелке было полно золы и угольной пыли. Панчи встал и сплюнул, вызвав этим новый взрыв смеха у жестоких подружек невесты. Гаури не выдержала и погрозила пальцем своим истерически хохочущим подругам.

Однако Панчи вовсе и не думал быть ей благодарным за такую заботу, полагая, что именно она и является причиной всех его унижений, — ведь только за то, что он желал увидеть лицо своей невесты, ее подруги оскорбляли его.

— Ну уж теперь-то, после такого приема, ты покажешь мне свое лицо! — тоном забияки сказал он.

Гаури робко покачала головой и что-то прошептала на ухо одной из подружек. Не зная, что она сказала, Панчи подумал, что она продолжает упорствовать, и почувствовал, как в нем снова закипает гнев.

— Она говорит, что не хочет мучать и дразнить вас, это только шутки подруг, и вы не должны обращать на них внимания, — поспешила успокоить его девушка.

— Сними же покрывало, — сказал он.

Гаури даже не пошевелилась. Тут снова вмешались подружки.

— Нужно совершить определенные обряды, прежде чем невесте можно будет открыть лицо, — сказала одна из них.

А вторая добавила насмешливо:

— Ты подарил ей только одну позолоченную безделушку и поэтому теперь должен заплатить еще ашрафи[28], прежде чем мы позволим ей снять покрывало.

— И еще ты должен разгадать три загадки, только тогда мы разрешим тебе увидеть доброе лицо нашей Гаури, — вставила третья.

Панчи знал, что по обряду ему действительно полагается разгадывать загадки, — тут возражать не приходилось. Но упоминание о позолоченных побрякушках и требование золотого ашрафи огорчило его. Он побледнел и уже хотел возмутиться, но девушки быстро разгадали его намерение. Подняв его с места, они окружили его и, взявшись за руки, начали танцевать: одна из них аккомпанировала на барабане.

В стремительном танце кружились они с песней вокруг Панчи. Постепенно ритм этого танца захватил его. Он успокоился, улыбнулся и даже стал неуклюже танцевать вместе с ними. Аромат, исходивший от девушек, опьянял его, нежные прикосновения их рук и коленей наполняли его тем томлением, которое он испытывал в ранней юности, и он блаженствовал в приливе охватившей его чувственности.

Когда танец закончился и подружки невесты упали возле него на колени, чтобы перевести дыхание, его охватила беспричинная радость, тело его расслабилось от волнующей близости девушек, откровенно возбужденных в своей деревенской простоте.

Однако лицо Гаури было все еще закрыто — Панчи предстояло отгадывать загадки.

Когда он с грехом пополам справился и с этим испытанием, Гаури, не желая больше мучить его, приподняла край покрывала.

— Нет, нет, сестра, ты не должна показывать ему лицо, пока он не даст тебе золотую монету! — запротестовали девушки.

Но Панчи уже не слушал их — слишком большое впечатление произвели на него светлый лоб Гаури и ее большие, с поволокой глаза. Не в силах больше сдерживаться, он потянул за конец покрывала и увидел покрытое румянцем невинности светлое лицо крестьянки с правильными и выразительными чертами. Но прежде чем он успел рассмотреть на этом лице каждую черточку, она снова закрылась покрывалом. Ободренный своим первым успехом, Панчи достал золотые серьги, которые мать завещала ему для невесты, и со словами: «Позволь мне отдать тебе золото, которое ты требуешь», — смело взял ее лицо в свои руки и хотел снова открыть его. Завязалась притворная борьба, во время которой девушки визжали от страха и радости, а жених и невеста настолько приблизились друг к другу, что когда Панчи удалось вторично открыть ее лицо, он вынул из ушей Гаури дешевые серьги и вдел в них золотые. Потом он погладил ее подбородок и заглянул в ее большие застенчивые глаза. Девушки снова ударили в дхолки[29]. Жениху дали лист бетеля, он положил его в рот невесте, а потом сам откусил кусочек…

В тот момент, когда Панчи впервые увидел Гаури, раздался первый крик петуха. Девушки еще продолжали петь под аккомпанемент дхолки. Но вот со слезами на глазах — как и полагалось по обряду — вошла Лакшми и попросила девушек подготовить ее дочь к отъезду в дом мужа. Девушки надели на Гаури серьги, повесили ей на шею гирлянду цветов и усадили в нарядный паланкин. Смущение, которое Панчи все еще чувствовал в глубине души, постепенно проходило — ведь он стал обладателем девушки, которая оказалась такой миловидной и доброй. Но все же он старался быть сдержанным, как и подобает жениху из Малого Пиплана, который добился руки невесты из Большого Пиплана.

2

— Пошел, Сона! Пошел, Чанди! Чтоб вам обоим сдохнуть!.. Пошли!.. — Панчи в сотый раз кричал на тощих волов, подгоняя их вперед. Ему хотелось как можно глубже вспахать твердую, выжженную солнцем землю, которая после нескольких ливней, прошедших на неделе, только чуть-чуть размякла сверху. Но, осыпая животных проклятиями, Панчи знал, что ни Сона, ни Чанди не могут двигаться быстрее, потому что уже несколько дней питаются одним сеном и водой, не видя и крошки хлеба.

Панчи поднял палку, но не посмел ударить волов — они принадлежали Моле Раму, который одолжил их ему при условии, что Панчи вспашет два акра земли на его участке. Поскольку волы не проявляли особого рвения, несмотря на занесенную над ними палку, Панчи стал отчаянно тыкать их палкой в ноги, не скупясь на отборную ругань.

Сона и Чанди реагировали на это лишь легким подергиванием кожи, даже не отмахиваясь хвостом. Панчи понял, что большего от них не добьешься, и решил остановиться на некоторое время, чтобы дать им возможность передохнуть. Затем он снова погнал волов вперед. Но теперь он не очень-то налегал на плуг, чувствуя, что ему пора устроиться на отдых в тени живой изгороди из колючих кактусов…

— Идите же, идите! — уговаривал он заупрямившихся волов более мягким голосом и выразительно причмокивал губами.

Волы важно фыркнули, как будто их тщеславие было удовлетворено, и сделали несколько резких рывков вперед, потащив за собою плуг и вместе с ним Панчи.

— Вот это дело! — сказал он и, чтобы восстановить равновесие и вместе с тем поглубже пропахать твердую землю, всей тяжестью навалился на плуг. Но, проявив некоторую резвость, Сона и Чанди тут же опять перешли на ровный медленный шаг. А Панчи снова принялся осыпать их проклятьями и крутить им хвосты. Однако вскоре ему стало жалко их, и он пошел дальше, уже не так сильно налегая на плуг и успокаивая себя тем, что он сможет пропахать этот участок вторично, если с первого разу вспашет его недостаточно хорошо. Сочувствуя волам, он невольно вспомнил и о своих несчастьях. В нем росло чувство смутной обиды на людей, особенно на дядю Молу Рама, который заставлял его делать всю работу, и на Гаури, приход которой в дом почему-то совпал с долгами, с засухой, с дрязгами и раздорами в его семье. Вошедшие в поговорку стихи из эпоса «Хир и Ранджха», где все жизненные невзгоды героя автор объясняет его чрезмерной любовью к женщине, внезапно пришли ему на ум:

— Твоя любовь, мой Хир,

Меня провела через мрак бытия…

Панчи произносил стихи нараспев, с глубокими придыханиями, так что в конце концов они стали походить на мелодичную песню. Казалось, к ней прислушивались даже волы, хлопая своими длинными ушами. Мелодия словно убаюкивала волов, и их шаг совсем замедлился. Панчи легонько тыкал их палкой и вдруг заговорил с ними, произнося слова отрывисто, почти как безумный:

— Послушайте, о мои волы, я хочу поведать вам свою судьбу… Мои беды и несчастья начались после женитьбы…

В его словах было столько неподдельной тоски, что он совсем забылся, прислушиваясь к звуку собственного голоса. Затем он откашлялся и опять запел:

— Хир, Хир, о мой Хир!

Печальный припев стихов, казалось, как нельзя более соответствовал этой бесплодной, иссушенной солнцем, пустынной земле. Может быть, поэтому крестьяне, работавшие на ближайших полях, повернулись к нему и закричали:

— Хорошо, Панчи! Хорошо!

Это привело его в замешательство. Он опустил голову и снова принялся размышлять о своих невзгодах.

«Эта Гаури разорила меня, разрушила нашу семью! Она олицетворение богини Кали! Моя тетка Кесаро права, когда говорит, что моя жена — олицетворение Кали, черной богини, которая уничтожает все на своем пути, которая несет в своем дыхании голод и опустошает целые деревни. Как у богини Кали, у нее ожерелье из черепов… Говорят, Кали ходит с мечом в руке, убивает людей и топчет тело своего супруга… Господи! Неужели Кесаро права?.. Нет, нет… Ведь если б это было так, тогда…»

— О Хир, Хир, мой безумный Хир, твоя любовь… — снова запел он.

Когда замер последний звук припева, Панчи подумал, как легко все его друзья согласились бы со скрытым смыслом песни. Ведь после его свадьбы они еще ни разу не ходили вместе с ним на охоту или на рыбную ловлю, как прежде.

— О Сона, о Чанди, о мои сыновья, что толку гнать вас вперед на этом участке, если он… Если он скоро… — Комок встал у Панчи в горле, и он не сразу произнес ужасные слова. Ведь этот участок тоже будет заложен! Так же, как заложили другой, чтобы оплатить свадебные расходы.

Тут Панчи заметил, что волы, пользуясь его рассеянностью, совсем замедлили шаг. Вся его горечь обратилась в неистовый гнев, и он принялся колотить волов по спинам до тех пор, пока его бамбуковая палка не сломалась с громким треском.

— О, чтоб вы оба сдохли! Чтоб сдохла ваша мать, чтоб вас перекусали скорпионы!..

На его беду Мола Рам, спавший в рощице у родника, примерно в четверти мили от поля, услышал эти проклятия и треск. Щетинистые усы на его худом лице, казалось, встали дыбом, он даже вспотел от ярости, и по глубоким морщинам на его лбу потекли струйки пота.

— Не смей бить моих волов, нечестивец! — взревел он. — Дай им напиться, а потом накорми хорошенько. Нечего мучить животных в такую жарищу! Закончишь пахоту вечером, когда станет прохладней…

Панчи не мог расслышать всех слов, но отлично уловил гневные интонации в голосе дяди. Голос Молы Рама и его манера говорить всегда действовали на бесстрашного и необузданного Панчи подобно гипнозу. Так и на этот раз он оцепенел от его слов, как от шипения гадюки. Он ослабил нажим на рукоять плуга, посмотрел на непреклонных волов, несколько раз глубоко вздохнул и направился к источнику, прошептав:

— О мой Сона, о мой Чанди, гнев совсем помутил рассудок моего дяди…

Атмосфера в рощице у родника была поистине грозовой от раскатов брани Молы Рама, когда Панчи прибыл туда вместе с волами. Кроме дяди, он увидел чаудхри Ачру Рама, который лежал в тени, покуривая кальян, а также Раджгуру, сына Ачру, и Бачу, слугу чаудхри, которые сидели в глубоком молчании, лишь изредка нарушаемом бессвязным бормотанием то одного, то другого из них. Панчи привязал волов около кормушки, где лежало немного мелко нарезанного сена.

Голодные волы тотчас ткнулись мордами в кормушку, но тут же снова подняли их и недовольно замычали, давая понять, что сено они считают невкусным и просят напоить их.

— Видишь, они хотят пить, — зашипел на Панчи Мола Рам и, подойдя к кормушке, сказал уже громко, надеясь, что Ачру Рам не слышит его: — Какой же ты олух, племянник, что запряг волов в такую сумасшедшую жару, а потом заставляешь их жевать сухое сено, не дав ни капли воды. Или ты совсем потерял разум, сын свиньи?

— Добром прошу, дядюшка, отстань от меня, или я сам назову тебя свиньей! — ответил Панчи.

— Да как ты смеешь так разговаривать со мной? Я так много для тебя сделал! Я вскормил, воспитал тебя!.. Кем бы ты был, нищий сирота?

— Не горячись, хавалдар-джи! — вмешался чаудхри Ачру Рам: перебранка мешала ему безмятежно покуривать кальян.

— Пойдем, хавалдар-джи! — умоляюще проговорил Бачу, приблизился и потянул его за собой.

Мола Рам, который не считался ни с кем, кроме чаудхри Ачру Рама, потому что тот был его начальником в армии, а теперь самым уважаемым человеком в деревне, позволил увести себя.