Но Моргатый мачо все же сложил и спрятал листочки – для образцов почерка, а бабам скомандовал:
– Ты, Фирка, иди служи. Потом спросим, – а про себя измыслил: «Надо будет, опросим». – А ты, мешалка, здесь не мельтеши, отсюда мотай на ус новых друзей, а не старых хромых кобелей, если хочешь за девятый вал не попасть. Мы, газетные волки, девушек-сотрудниц в обиду лишним людям не дадим.
И отправил заколебавшихся бабонек по местам. А сам задумался самой приятной группой думок, с какого бока еще склешнить обозревалку. Ведь самая трудная работа – умственная, кому голову оборвать, кому шею скрутить, а кому уши надрать для профилактория. Ведь не век будут нарушать текущую природу аномалии улыбчивых дней, скоро сядут грязные облака на колы труб, выльются печальные дожди на плечи распятых фабрик-кухонь, и зловещие ветры выдуют из забытых форток редкое тепло чуть живых душ. Вот тогда засвищут настоящие деньки неподдельных мач, и молодецки расправят они на поверженной земле крепкие ноги свои, воняющие спортклубами, мочой лошадиной выездки и порченой кровью оседланных хихикающих девок. Сезон мертвой охоты – заповедник зомби и мачо.
Но хороший денек на этом все же не кончился, время не подоспело, и, несомненно, влекся дальше. Он уже переступил, не задумываясь, через свою половину, как переступают через отданные первым победам годы мужчины начального кризисного возраста, и обнаружил, освещая волшебным фонарем недалекого солнца в прозаическом месте еще одно лицо этой ахинеи, неоднократно поминавшееся драчливыми фуриями, сказать бы не при дамах – всуе.
Алексей Павлович Сидоров, пока обозреватель пока набирающей обороты ротационных машин газеты, стоял в эту минуту, задрав голову, перед обшарпанной блочной девятиэтажкой, покрытой, как зебра из грязной Лимпопо, замазанными следами трещин, где, по его добытым данным, на пятом этаже обязан был содержаться господин взявшийся шутить в компании архистратигов членкор академии Триклятов.
Удивительное дело, чем больше какой-нибудь академический корреспондент или неполностью сумасшедший аспирант разбирают завалы физики или иной кабаллистики, тем хлипче швы их домов и чаще сыпятся засидевшиеся балконы на окрестную землю. А вот задубелых директоров, их прытких референтов и тех, кто стелит в президиумах скатерти, все время тянет поселиться в шестнадцати– и вышеэтажных кирпичных хоромах, так прочно охраняющих обитателей от всякой этой сутолоки проведенных в научном бреду суток. Что за странная закономерность открывается так называемому стороннему наблюдателю, бестолковому обозревателю: чем уже лоб, тем шире кабриолет, чем тупее выкат налитых хитрой жижей глазок, сидящих в мясе поддерживаемой шеей головизны, тем шелковистей галстук ласкает эту шею. Но тут же обозреватель лобиков резко одернул себя – клеветник, клеврет устойчивых в веках стенаний состоявшихся неудачников, ловко складывающих лишь бисеринки мучительного пота и обделяющих старуху-жизнь вольно прохаживаться среди умников с чужим инструментом – косой и серпом.
Лифт работал только на спуск, и Сидоров, шелестя подошвами по матерным любовным граффити, взобрался к нужной квартире. Смирив сердцебиение, он соединил обвисшие проводки звонка, и тот дважды просипел какую-то задушенную фронтовым фосгеном мелодию первой мировой: «зарин-заман… назарин-незаман…» Отвалилась дверь, и высунулся в майке с рваной бретелькой и пузырчатых трениках обвислый пузатенький крепыш непонятного возраста и этимологии.
– Кого? – нервно облизнулся он, скашивая глаза к лифту.
– Господина Триклятова, члена-корреспондента. Интервью крупнейшей газете, отряжен специальный обозреватель. Почту за честь.
– Нету, – скривил рожу высунувшийся, – господина. Весь вышел.
– Куда вышел?
– Кто это? – крикнул из глубины женский голос, и мелькнуло испуганное мучнистое лицо.
– Куда все, – печально сообщил кочерыжка в трениках и попытался придавить сунутую журналистом в проем ступню, – такие. Весь вышел в научную степень. А на жизнь цивилизации нужна рублевая степень.
– А Вы сын? – удивился журналист.
– Вон сын, – кивнул на мучнистую женщину шутник.
– Дочь я, дочь! – в отчаянии, проходя куда-то в кухоньку, выкинула тетка. – У этого и шутки, как у студента с тремя хвостами.
– Дочь она или сын – один черт, никакого проку. Вот я зять, с меня взятки гладки: женился на черте чем, попрошу родственности. Не зря за невесту полный калым выкатил – жигули и двадцать лет каторги у разбитого научным классиком корыта надежд.
– Это как? – удивился Сидоров. – Родственности?
– Не слыхали?! – скукожился в рваной майке и подбоченился. – Кремль не смотрите. Теперь вся жизнь ведется династиями. Золотой герой ты, так сынуля у тебя – член Совета, внучок – депутат, а правнучек руководит модельным агентством для сирот олигархов. Талант теперь считается завещанием. Академик ты, так подай сыну… или зятю, одна сатана, – со студентов чтоб тот доктор наук, внучок полный кандидат чего взбрендится, а остальные – в ректоратах на нищих зарплатах одежку протирают. Чего тут не понять?! А раз ты к научным калекам в династию загремел – катайся всю жизнь колобком среди репея.
Тут выехал в коридорчик на трехколесном велосипеде бледный, переросший педали мальчик, тоже репейного вида внучок, стрельнул в Сидорова из водяного пистолета и, испуганный, укатил, бешено накручивая коленями.
– А у этого… этого кора внучок, – выкрикнул, зверея, жилец квартирки, – на трехколесных будет до пенсии внучок катиться. А зять, законно оформленный, восьмой год кандидатскую… – захлебнулся ученый, – канди… датскую не может скинуть. Сто палок в два колеса суют.
Тут в дверях появилась женщина, бледная и в двух фартуках, один в муке, и второй поверх первого – в мыльной пене, и крикнула, отстраняя еле удержавшегося от ласки мужа:
– Сам дурак. Я ему две диссертации на деньги от туризма купила – ни одну не тянет. Нечем защищать! – стукнула она себя в висок пальцем, как самоубийца дулом опять пустого браунинга. – И нечего старика перед чужими марать, на дачу выперли, а живем на его паек. А твои двое с Молдавии, как сыр бабушка в масле с дедушкой, в нашей кладовке не забывают завтракать. Что, не так? Идите отсюда, – крикнула журналисту, – не мешайте существовать, – и попыталась захлопнуть дверь.
Но супруг не дал, выставив плечо и вопя:
– Вот, научное отродье. Видали! Взял голую из побуждений, обул-одел в кожу, думал: в дамки двинут, а они вон чего, над Молдавией предков глумятся.
Выкатился опять десятилетний малыш на трехколеске и пульнул в журналиста водой, но наученный Сидоров резвым архаром отскочил и прижался к помойке.
– Где же, в каком поселке эта чудесная дача? Где ваш уважаемый родственник коротает часы, думая о вашем благе? Интервью ведь все равно, оно гонорар приличный может и на ваши счета переслать, – сморозил частично облитый.
– В Снегирях! – крикнула женщина, высовываясь с пакетом «Ариэля» наперевес. – Никому не говорила, а вам нарочно скажу, потому что вы никто. В Снегири от этого тугодума сбежал. Дважды два – семь, – передразнила она мужа. – И негде ему здесь журналы… и койку негде разложить. А в поселке простор, на веранде птицы, на одну печь тыщи кирпичей выложено. Топись – не хочу. Снегири, просек Дятлова.
– Пусть за гонорар статьи на нашу сберкнижку шлют. А то задаром тут нам мозги компостируете. Мы ему все равно недавно консервов отпустили… отправили. Не знаю, довезли эти или нет. Довезли вы или что? – крикнул зять в глубину.
А тетка в последнюю секунду все же высунула из двери бигуди и квакнула:
– Спросите там, покрасил он веранду или как? Обещал красить… И отзвоните, если красил.
И мужик шибко захлопнул перед носом дознавателя дверь с отслоившимся дерматином, и в квартирке опять оперной пластинкой послышались шумы и арии бьющейся боками дюралевой посуды и нервно перекрываемого в туалете-ванной водопада.
Вот какой хороший день, подумал, выходя из разорванного подростками в клочья подъезда, наш обозреватель. И огляделся, не понимая, куда теперь держать путь. И выбрал он правильную дорогу, вовсе не туда, где сейчас проживал, а в место иное, иначе улыбчивое лицо дня изменило бы профиль, а, может, и фас. Потому что там, где коротал он теперь свои ночи, дожидалась его на кухне, икая от чая, бывшая подруга многих его дней несравненно трезвая Альбинка Хайченко.
Алексей Павлович снимал недорогую комнатку у двух старушек, Дуни и Груни, в той части города, где еще не кажется, что сослали на поселение, но уже и не чудится, что ты, живущий в трехэтажных каменных бывшей текстильной фабрики сооружениях, давно, еще с полета трех космонавтов безрассудно планировавшейся династиями чиновников под снос, что ты городской и можешь шаландаться по проспектам до ночи и лун со звездами из музея в музей и из пельменной в библиотеки.
Две хозяйки обозревателя, очень пожилые бабки, были совсем разные, Груня худая, высокая и злая, как крапива, а Дуня, худая, мелкая и добрая, как календула, поэтому сейчас не пустила, конечно, бывшую в комнату хорошего постояльца, но усадила на табурет на кухне и поила третий час чаем с принесенным Альбинкой гостинцем – карамелью «Взалет». А Груня, как всегда, спала в их комнате на сундуке возле бормочущего телевидения, потому что смотрела его во сне. Старушка усадила шебутную девку в кухне, уселась напротив слушать плохое про жильца и, покусывая чай, думала, чего этой фифке рассказать, что повыспросить, а что и придержать.
– Жилец твой у нас – человек хороший, сердешный, – сразу отмела бабка клевету и степенно сообщила Алешкиной сродственнице. – Чистоплотность держит.
Когда Дуня у него в те же деньги – а что ей, все одно помирать! – убиралась в комнатенке, махала влажной тряпицей по столу жильца, сгоняя пыльные дорожки и рисуя чистоту, все лежало аккурат складно: тертая ручка, разрисованная буквицами какая бумажка-огрызка или зеркальце для бритья сияло ясным стеклом. Дуня иногда брала зеркальце с подоконника возле политой бегонии, где жилец брился, и глядела в него, высунув язык, боялась, что чужое покажет другую Дуню. Но язык этот гляделся еще не старым, а зеркально-розовым, и уж до чего любил чай с карамелью, не сказать ни в каком наречии.
Жилец был, не то что прошлый арапченок, славный мужчина, шибко умный и положительно расположенный журналист газеты. Придет-уйдет. Аккуратно положит все куда надо и не забывает. Колбасу в холодильник клал всегда чисто, и, бабки проверяли, если они и скушают свежей у жильца, тонко отрезав кажной по кругляшку, то и не заметит – ходит профессором туда-сюда до кухни и поет бессловесную песню, пугая своей газетой, или органом прессы, мух. Хозяйки уже выглядывали, проверяя, хватится жилец продукта, или как. Спокойный, бабок привечает и всегда не орет. Недаром, что образователь. И платит немалую денежку за комнату точно в приспелый срок. Дважды всего задержал, так и зарделся, отдавая, сердечный, словно жених.
Когда Дуня была молодая, начала рассказ непутевой девке Альбине хозяйка, никакого жильца и живьем не было. Была Дуня из деревни в город молодая девушка, хорошая, как подсолнух с нежареной головой. Но понесла еще в родной стороне выкидыш от своего ухажера Парфена, парня видного и теперь. Тут Дуня смахнула горелым полотенцем мутную слезу со щеки.
Какой он был Парфен этот забавник, щеголял в рубахе, цокал языком, заламывал с чуба кепку и так глядел с трактора, что Дуня обмирала всем молодым своим телом и хотела, завороженная, чуть не зайти под трактор. После, как случился позор, уехала она из деревни в город и подружилась со старой Груней на картонажной фабрике, где обе молодухи все перевыполняли и не слезали, вися на доске почета. Всякое было, и в общежитии, и возле. Но вышло через газеты уважение к молодым труженицам, и бабкам, чтоб другим не повадно было лентяйничать, дали по комнатенке в квартире, уже разгороженной ранее на три из-за пострелянных пособников иностранных дел, где теперь они и провожают старость. Третья-то комната забита. Из нее давно отправился в тюрьму, свистя носом, подконвойный непутевый сосед, а вселился было молоденький из жеков или милиции Раджаб, по-русски знающий только деньги и звук будильника. Но пришли тут трое лысых огромных мужиков в белых рубахах с рукавами из социальной защиты обездоленных и зарешеченных и намекнули раджабовым начальникам, чтобы съезжал, пока языком вертит, с чужой площади. Дуня с Груней как раз под дверью все услыхали, когда Раджаб головой об ковер зацепился. Мол, передай по службе, что социально опасная молодежь просит чужое до окончания сроков семь лет не занимать, а то случись где пожар с наводнением, так сгорят погоны до полковничьих. Так и забили дверь, но тот жилец еле успел понизу утикнуть.
И стали Груня с Дуней стареть и думать. Пенсия малая, а комнаты две. Вселились к Груне, а Дунина пошла жильцам, что в прикорм и к веселью, на монпансье и улыбку старости, не лишнее. Правда, Дуня Груню не сильно привечала, хоть и жила по нужде на соседней койке. Разные они были женщины немного совсем. Ведь Дуня была просто пенсионерка по хозяйству, а хозяйка их общей теперь комнатенки стала чуток грязнуха, и к тому – политическая, потому что открылась в ней к старости особая страсть. Полюбила она градоначальника по телевизору, который мужчина плотный и упорный, говорил хорошее про простых, ругал почем зря ихних обидчиков, и если обещал прибавку к пенсии от своих щедрот – даже и тридцать рублев, – всегда выдавал. Оденется Груня в цветную кофту, прилипнет к телевизору, сидя на своем высоком сундуке с прошлым барахлишком, квохчет и руками, как ворона, вспархивает. И в танце кружится, разок или два, подняв руку с платочком. А градоначальник-то Груне как гаркнет: «Пошто простым людям ходу нет! Почему рабочим бывшим не оказано специального почета. Бабкам прибавим, старикам добавим на доживаемость, в беде и старости не кинем!» – вещал голова с телевизора, так Груня, сама не своя, светится, как лампа, и готовая плясать: «Вона, касатик, заступник, приструнил берендеев-то!»
"Серп демонов и молот ведьм" отзывы
Отзывы читателей о книге "Серп демонов и молот ведьм". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Серп демонов и молот ведьм" друзьям в соцсетях.