Тут дерганый пешеход выкрутил очередное антраша: поднявшись через пять ступенек широкой лестницы к почти хрустальным, оправленным в бронзу дверям, этот чудак сначала взялся искать кнопку звонка или вызова, а после выпрастал потную ладонь и примерился постучать костяшками пальцев в стекло, будто перед ним был пригородный привокзальный буфет-клозет, а не громада здания долголетиями уважаемой и на весь регион когда-то громыхавшей газеты. А двери спокойно, как в любом прилично подающемся доме, расступились, и открылся перед остро пылающими отсветом рекламы глазами пешехода тепло освещенный и дивно пахнущий натурально пригоревшим мясом вестибюль. И прохожий зачем-то вступил в газету.

Но тут же, как воскресший черт из занюханной табакерки, на пути его выпростался охранитель в немыслимом, будто наизнанку напяленном полуфренче, и молча заслонил круглым плотным окатышем тела возможную дорогу.

– Куда? – чуть погодя строго спросил вохровец.

Здесь надо, несомненно, в нескольких словах пояснить удивительную для подобных сотрудников вежливость и терпение вохра и его манеру изъясняться вопросами, и вообще, почему столь добрая ухмылка выпрыгнула на помпезную нагловатую рожу ряженого привратника. Фамилия охранителя была как-то «Горбань», или нет – «Горбыш», неважно. Он-то сам прекрасно помнил ее назубок еще с запомнившейся, как зловонная тюрьма, школы, поэтому сбить его с панталыку не всякому кулаку по зубам. Потом, надо учесть, неделю, как он стал генерально или, как выражаются зарубежные попы, «кардинально», совсем измененный другой. Полностью заменил себя на путях продвижения сквозь мутную жижу жизни.

Тогда еще, как и сейчас, Горбыш, сколько помнил себя в натуре, жил в пригородном городе М., обозванном так трясущимися от страха в тридцатые годы районными крысаками по имени в недобрый час забравшегося на конек антицарской баррикады рабочего-самоубийцы, тащился в набитой вонью пахучей электричке на службу и проклинал старшую живучую сеструху, с которой делил подслеповатую родительскую развалюху с подгнившими венцами и подмигивающим светом. Вечерами сестра, возвратясь с лабаза, где на кого-то торговала и что-то заворачивала, пьяно орала хорошие песни о главном, и Горбыш с удовольствием ставил ей на кислую круглую рожу сизые памятки и печатки типа «уплочено» и «погашено». Но сеструха от тумаков одумалась, затаилась и взялась водить старого, спавшего с арбузным ножом, из большого злобного наехавшего в М. навсегда погостить кагала, и в доме стало хуже, потому что забродил призрак чьей-нибудь смерти. Горбыш проклял родное гнездо и с удовольствием потел в собственном соку в электричке, слушал уплывающие колокола родного поселка и выравнивающие стук перебивы личного сердца. Которые никак не могли достучаться до удачи.

Был он ранний отставник некоторых войск, специальных, ну, короче, пожарных, и погорел совсем не за мародерство и хищение с места человечьих трагедий пары бабьих сапог или неизвестной собакам шапки, от чего любой толковый пожарник будет смачно хохотать полсмены, а от старшего, завистника на ровном месте и политгорлопана. Ушел с треском и перебивался в вохре то в одном НИИ, то в другом вьетнамском притоне, а после и здесь как уже два года – в загибающейся, глухой и безглазой окнами газетенке. И чего только ходили, отклячив зад и задравши рожу, гордые сотрудники-девки и потертые со всех сторон старые, в джинсах, пацаны под прозваньем журналисты, итит. Только не сообразишь возле кассы: зарплата – пшик от ситра, а болезни от ихних сквозняков – даром на выбор.

Газетка давно стала хромая кляча, задыхалась без тиража и без жратвы в буфете, куда Горбыш имел талоны и талант лезть без очереди, оря как оглашенный «Мы тут на службе, а ну подвиньсь!», и держалась на плаву вверх брюхом, навроде вчерашней плотвы, благодаря старому названию ее марки, словно если утопленник-ответработник идет ко дну, не снимая породистую шляпу, откачивая права и командуя разбежавшимся спасателем. Три месяца задержали жидкую зарплату, уборщицы со швабрами, харкая на пол, разбрелись по грязным углам, и вохровец чаще спал, хлебнув пива, на топчане в комнатенке за пропускником, подложив под голову стопку нераспроданных номеров, шевеля грязными носками и сгоняя с дырок мух.

И вот две недели назад он резво переметнулся в полностью другие люди, как индийский йог-покойник влезает в шкуру последнего встреченного зверя. Это все равно, если в него вселился, не спросясь, инопланетный зритель, раньше наблюдавший Горбыша в свой резкий телескоп из верха. Потому что дураки и кто не прошел пожарной закалки огнем-водой и медной каской на роже воображают, что человек – кремень. А человек – это сухая, пока не обмочился, горькая горючая трава или сухой помет из дерьма и может принимать любой оборот под разные обстоятельства жизни. В жаре он закаменеет и кончит вонять, а в болоте раскиснет и удушится своей природной слизью. Но звучит гордо: сотрудник печати.

И как раз две недели назад начало случаться чудо, от которого Горбыш заменился, вырвав в корне самого себя, навроде выживший из земли один сорняк другого. Поначалу покатился асфальтовой давилкой слух, что всех вывели за штат. Даже люди-журналисты приуныли, Горбыш напился излишнего пива и, сидя на топчане и икая вальс, оплевал форменные штаны. Рыдала старая Ираида на пропускнике возле турникета, помнившая газету еще девкой, и проходящие сотрудники-мозгляки гладили трясущимися руками ее дергающиеся плечи. Горбыш залег на топчане глазами вниз, чтобы случайно не увидать будущее, и стал мучить воздух газами. Но через день вдруг налетели бабки-уборщицы с горящими ведрами и развевающимися швабрами и взялись, ведмы, по-старинному матерясь, охая и треща древними суставами, все поливать и драить и спугнули Горбыша. Зажглись в окнах все огни, за которыми раньше не водилось, по причине отсутствия безналичности, и трети личного состава, а на внешний фасад выбрались ловко подвешенные за ягодицы верхолазы и импортными составами вымыли до лихорадочного блеска глазастые окна. Техработники, мышиной тучей налетевшие на оконце, получили на руки двухмесячное жалованье и поняли, что не зря дружили со швабрами и отвертками, а на внешней лестнице высадился десант квакающих на древних языках армян и взялся убирать в розовый туф стертые ступени и драить замшей и губами золоченую бронзу вывески. Вохровец растерялся и все время стоял в вестибюле, расставив, чтобы не упасть, ноги, и, как боров, крутил недозрелой лысиной. Потом от нервов употел и рухнул на отмытый до неприятного топчан. Тут и случилось главное.

В вестибюль, перепутав с дверцами в салун из фильмов дикого запада, вломилось четвеpo в черных развевающихся кожаных плащах, а один, с белобрысой глумливой рожей, подскочил к обмякшему от глупости вохру, тряхнул его за форменную грудь и, оря: «Вымя укушу, сучек… безделить. Жрачкой удавишься… на веревке проспишься, вместо люстры, лысая курва…» – подволок к главному. И у Горбыша окаменели еще железные ноги, он стал будто колосс на глиняных отечественных протезах в день землетрясений.

На него глядел страшный лысый череп со стальными болтами глаз, из которых с искрами пожарного пламени вытекала лава взгляда. И если была в Горбыше жизнь, то в этот миг она захотела, как пожар на пепелище, угаснуть. Однако череп ничего не сказал, поглядел мимо, будто и не было вохра, и группа черных в раздувающихся черных кожах, молча вышибив турникет, влетела внутрь. «Новый Главный!» – пролепетала, вылезая из-под стула, Ираида. Если б не глиняные ноги, Горбыш осел бы на вовремя подставившийся пол. Вот в этот миг он точно подменился, стал самим наоборот, как сделавшая сама себя овечка в пробирке, перекинулся туда, за горизонт судьбы, где снуют пришельцы в плащах, где кончается и начинается тыл жизни и где страшные трубы ангелов во плоти зовут вохровцев в свой строй. Он стал вполовину другим и понял: год-два – удавись! – он наденет развевающуюся кожаную попону, чистую с воротником рубаху и с реющими, как знамена, черными крыльями вмажется в свое позорное жилище и страшным черепом поглядит на падающую в бледный обморок сеструху-старуху и на плесневеющего на глазах инородца с жалким арбузным ножом.

Поэтому теперь, завидев чумного прихожанина, он спокойно и с достоинством знающего место спросил невзрачного, рыхловатого посетителя сияющей золотом и возглавляемой могучими оборотнями газеты:

– Куда, к кому?

– В отдел, – тихо прошепелявил посетитель, прижимая возможно сухую руку к груди.

– Зачем?

– В какой? – крикнула, высунув из турникетной будки пол-тела, престарелая, но бодрая девушка тридцатых годов Ираида.

– По поводу, – промямлил чудак и опустил глаза.

Ясно, можно было спускать хмырька с лестницы, хоть нежно, а хоть как положено, чтоб коленями стучал, вроде пианиста, по ступеням. Но не забудьте, вохровец уж был другой, сменивший себя на посту, и на такую слабую поклевку себя прошлого ни за что бы не дернул.

– Не без этого, – вежливо выдавил бывший Горбыш. – А чего поджимаемся, винтовку… обрез под курткой тащишь, несун?

Дурной вошедший нервно оглянулся и облизнулся, будто сглотнул муху, а потом молвил:

– В любой, все равно, – и, порывшись в карманах, вытянул мятую театральную программку времен Древнего Рима и поглядел ее на свет. – В культуру… в современную, – добавил удрученно.

Высунулась Ираида:

– Все кончились в культуре. Ушли небось по театрам, креслы протирать обновками.

Тогда не держащий никакого фасона гражданин еще порылся, достал вообще позорную салфетку с подтирочными каракулями и, осторожно глядя в пол, сбубнил ерунду:

– К письмам пускай тоже… накопилось по разному… от девочки провинциальной пионерки несу сам… обижена отрядом, в строй последней ставят… хоть вы…

– К письмам? – выкинула Ираида. – Письма завершили трудовую будню. – А потом, оценив невзрачного пришельца, как попавшего по ошибке из морга в загс и требующего научного опознания, спросила: – А тебе не в Науку? Кажись, эти не ушли… Ты не учитель какой будешь… труда, или лаборантом старший где?

– Туда! – точно вспомнил чудак, смешно щурясь и радостно краснея. – Туда… по научным… чтобы… читаю иногда по-переводному, – не унялся он.

– Узнай, узнай чего, – крикнула опять теперь все время на вежливом чеку воскресшая после перемен Ираида. – А то будет до ночи топтаться.

– По науке, – презрительно выдавил вохр, но вовремя осекся. – Кто ж теперь не читает… если буквы разузнал…

– Два-два-четыре, – возбужденно указала Ираида на проходной телефон.

– Звоните, пока тут.

– Сам он не знает, почем два на два и чего ему впарилось, – недовольно пробурчал вохр. – Звони вон…

А немного осекся вохр еще вот зачем. С год назад притаскивался в газету такой же, похожий на поганку в погожий день или на сломанный зонт в пасмурный. Еле пустили, а оказался важный академик из членов на допотопной черной громыхающей «Волге», до которой тогдашний ныне инсультник редактор провожал научную светилу под мышку в полусгибе и долго цеплялся за дверцы, открывал и махал с четверть часа уже скрывшемуся драндулету. По пронесшимся в газете слухам, со слов дураковатых писунов выходило, что притаскивавшийся – большая академическая на ровном научном полигоне шишка, по экономическим… только вот чего?… или костоправ, но, вроде, по общественному выведению или как там еще. И будто изобрел по увлечениям хоббей специальное научное домино, разбросав кости которого вышла другая стройная картина шара – де стрельцы гоняли взашей Пушкина из Туруханска, Грозный, царь, строил обводной канал, готовя Беломорпуть и стругая руками замученных поляков для него лаги, а потом топил там несогласных стричься нагло бояр. Да и император всероссийский Петр вовсе и не Петр, а Петр и Павел – святые люди, да еще оказался внебрачный от Большого Гнезда и то ли от польской боярыни Морозовой, то ли от Софьи Палеолог. Печенеги у него стали варяги в Киеве, а новгородская береста – прямо из египетского плена второй династии, где умели складно писать палочкой. В общем, бездельные вруны-журналистики похохатывали, крутили по бокам лба пальцами, но громадную статью складно состряпали, подписали академиком, и она вышла, удвоив на неделю тираж. Даже Горбышу перепала мелкая премия, растворившаяся в запчастях старой мотоциклетки.

Поэтому знающий научных мутил не понаслышке вохровец вежливо процедил:

– Наберите, – и ткнул в телефон. – Только кнопки не сломай. – Конечно, такой посетитель запутался в висяке-аппарате, долго тыкался и потел. – Через семерку! – пояснил наконец непонятливому и кособокому вохр.

– Ало! – слабым эхом выдохнул посетитель в трубку. – Науки и образования? Да, я… Ашипкин… Очень важно… Кто? По специальности космических сообщений и технологий… отверточных… болтов, но это секретно… По статье я… тут… Срочности? Очень бы хотел… Ага, да. Ждем тут немедленно, – сообщил он, от волнения моргая вохровцу и почему-то в числе, и отполз в сторону, тихо добавив: – Придут тут.