Посетители поднялись

– Рюкзачок не забывайте, – напомнил, не глядя, Триклятов.

Обозреватель осторожно, чтобы не мять, вывернул фотографии и сунул во внутренний карман куртки.

– Тут продукты, консервы, масло… – тихо сообщил он. – Дочка ваша, когда сообщала адрес, собрала, – и выгрузил провизию в угол, на пол.

Триклятов поднялся во весь рост и уставился на печной огонь.

И Сидоров, подталкивая Хрусталия в спину, вышел из комнатки и с веранды, где несколько невзрачных яблок-падалок с помятыми боками лежали на неструганном подоконнике.

В садике посетители остановились и вдохнули запах пылающего ягодами шиповника. Аромат был слабый и напомнил Сидорову запах дочки, когда та только напилась мамкиного молока.

– Чем пахнет? – спросил он Хрусталия. Тот поводил носом.

– Свежими розгами, которыми нас бы высечь, – ответил.

Вдруг из домика донеслись до уходящих звуки, еле слышные и прерывистые.

– Радио? – предположил журналист.

– Нет, – поправил лучше слышащий инженер-переводчик, – губная гармонь. Дует… И поет, что ли, чуть-чуть? Невпопад… Нет, просто дует.

Минуту они послушали и отправились, а уже сильно смеркалось, в обратный путь, к станции.

* * *

Весь этот день и вечер, который газетчик провел возле электричек, на его съемной квартире свершались разные и, надо сказать, довольно случайные происшествия. Старенькая Дуня от наплыва разного покрова гостей, от ихнего чая, который те хлебали под Дунины неспешные рассказы на кухне, и от непривычных разговоров своими словами, а не от мерно побрякивающего, как какая заварочная крышка, телевизора, под который Дуня любила и дремать, и штопать, и поминать, глядя в экран, святых, великомучеников да разбойников – от всей лезшей из корыта разбитого дня квашни у Дуни распалилась голова, и ночь она ерзала на старинном сундуке, перекладывала с порядка на порядок поочередке кости, не могла соснуть, вслушиваясь, не перепрятываются ли опять в сундуке маленькие люди домовые. Груня и вовсе озлилась, что все шастают, непрошены, в гости и жуют карамель, а не сидят пришиты по домам, принося в него какую встреченную пользу, залегла с вечера спать и, отвернувшись от всего, пароходом захрапела свои неровные воспоминания.

Поначалу заявилась непутевая дочка жильца, Эльвирия. Поводила зареванными и расписанными, как писанки или матрешки, на манер всех теперь молодых, глазинами и уселась ожидать своего батюшку, сказав капризно и строго:

– Как меня ругать и клясть, так все сойдутся в тесный родственный круг. А как прикатишься одиноким загрызенным колобком, так все эти семейные бешеные лисы сбегают от ребенка, как будто пришла чумка. Зачем тогда звали?

Дуня усадила надутую и мрачную, будто погребенная пенсионерка, недомерку в кухне и снарядила чаем и приятными, повышающими здоровье конфетками карамелью-подушкой. И почти безотцовщина взялась грызть и хлебать, добавляя слез и иногда кобылячьи взбрыкивая или сопя пузырящим чайником.

Тут скоро сновь затрезвонили, и появился хлопчик убогого вида, назвался Мишею, и вроде его жилец позвал собеседовать, и хорошо бы ему час-другой обождать, а то, вроде, и идти по какой дороженьке, не знаем, мол. Дуня и этого навроде сироту посадила на кухне рядком с первой, девичей сироткой и велела им не баловать, чашки беречь, а сама заступила по делам. С ведром, с прочисткой отхожих мест и с горячим краном, деревенской мечтой. И еще месть. Но чтоб молодым совсем не досталось скучать, часто проходила мимо сторонкой, откуда все их речи исправные, слава господе, старушкины уши и услыхали.

Поначалу молодые молчали, дули в чай и угощались: «Ешьте, мол, конфетки и ломайте бараночки, а не сладите, я помогу. Раз никто не идет, мол», – будто сами этих баранок в плошку насыпали. Но после освоились, попривыкли и взялись шумной игрушкой заведенной попеременно кричать.

– Негде скрыться! – сообщил резво хлопчик. – У дома чуть что милицейский уполномоченный сторожит. При оружии и с повесткой наизготове. Я что вам тут? Какой-нибудь заяц-русак или белка-стрелка запущенная.

– А я тебе что, думаешь, белка? – вдруг взвилась ровная на вид девушка. – В их этом бешеном колесе оборзения. Надо мной не надо клонироваться.

– Именно, – поддержал неспокойную парень. – Человек – единый гомеостаз, неразделимый на стеклышке жизни их железным скальпелем институтских порядков надвое: лягушкин мозг, пишущий статьи и решающий проблемки, и лягушкины лапки, дергающиеся от их токов в их камере-обскуре, в концентрированном лагере их подсидок, сплетен, доносов и подносов. Они в эти лапки мне все норовят автомат всунуть, и куда я буду нажимать? Никто не хочет делать какое-нибудь дело, все желают вить гнезда, а лучше – занимать чужие. Методом выживания и выпихивания другими отложенных яиц. Кукушья логика.

– Ой-е-ей! А вот попадешь из своей спокойной научной паутины в наш гомостаз, в лежку пьяных гомонид с вскочившими до потолка амбициями, начнут об тебя, как об половую тряпку, вытирать рыбные, пивные, восковые и маникюрные руки и когти – вот тогда взвоешь: где моя любимая тина знаний, где научный храм родной. Вот будешь нерешительной девушкой, и что тебе? Только любить и любить его… единственного. Потому что он светоч в черной избе, он один среди них… наперник бога на лужайке земли. Скудной, скучной, скупой и скукоженной. Он страдалец за всех нас, собрал наши муки и их пережевывает… И он говорит с ошибкой те слова, которые шепчут ему в левое ухо, где серьга, ночью небеса…

когда он не со мной. Бросать его, моего АКЫН-ХУ… отдать этим безрожим пионеркам, этим плевакам желтой слюны на меткость в портреты мертвых вождей – нет, я погибну, но не продам его. Пусть и хватает меня рыбными, пивными и воняющими чуждыми духами лапами, как зверь. Пусть, но он мой!

– Нет, он мой! – восторженно перебил парень. – Он мой учитель, мировая математическая значимость. Ему хотели дать медаль высшей научной пробы, а он стал отнекиваться и отпихиваться. Говорит: медаль не ведет к прямым истинам, только к обходным, побочным или банальным. Часто сидел он со мной ночи напролет, после работы и вместо семьи, и вбивал, втолковывал в меня знания и инструменты, чтобы рассекать и скапливать их в догадки…

– И мой… мой тоже сидел со мной ночью… и не один только тот раз, и говорил, вместо семьи, про все… про все на свете: про как плохо взаперти зоны духа, про наваждения зарешеченной жизни, про страшную лихорадку времени, про неумолимую поступь зверя звезд, которому он не дальний родственник, племянник звезд, про… спрятаться в любви… в грубой любви, в ее броне.

– Негде… негде спрятаться. И я бы не отказался от любви, – судорожно хлебнул из блюдца Миша. – Велят: говори, что он врет в статье, что списал у дьявола из контрольной работы на экзамене типа ЕГЭ. Что всех обманул, а тебе по секрету каялся. И плакал, как всегда, лживыми слезами. И что молится часто между шкафом и элекросушилкой, поклоны бьет на фотографию Вельзевула. И что иконку носит вместо дочкиного фото, которое выбросил у порога инфекционной палаты для безнадежных. И скажи, говорят: боится божия гнева и судного дня. Включая рассмотрение предварительно в районном суде. И потому скрылся где-то в провинции: ждет, мол, конца света, окапывается. Впал в ересь. Я: в какую ересь. Бормочут, сами ничего не понимают: Платон-Ленин-Аристотель-Фома Аквинский. А я ничего этого ни словом… не дождетесь. Потому что он… мой Учитель. И чтобы такую чушь морозить, его нужно разобрать на клетки, и еще мельче. И я без него был бы Никто.

– И я, – печально подтвердила девчонка, и слезки выкатили на ее персиковые щечки. – Без моего АКЫНХУньки я никто. Мать ушла от меня в свой дом несостоявшихся надежд, отец убрался от нас, ненадежных истеричных тварей, в свой детдом просветительских наук, а дед – и вовсе старый гриб на обшивке военного корабля. Кому я нужна. Ху научил меня всему… плохому. Даже порошку… – тихо пролепетала Эльвирия.

– Порошку? – удивился парень. – Чтобы радоваться виду безумного мира тебе нужен порошок?

– Да, – запальчиво воскликнула девчонка. – Теперь нужен. Я не кончала ваших университетов, у меня не было такого старика… который… вместо порошка. В школе училки бормотали, чтобы скорей пробормотать уроки и скорей скрыться от нас, гогочущих и спаривающихся под партами. Чтобы быстрее выбраться к своим телевизорам и шкафам с рваными жалкими тряпками. Меня даже били, что я не спариваюсь. А теперь я плюю на это и делаю, что хочу.

– Били?! – удивился парень. – И меня били, но мало. Сейчас только, видно, забьют совсем. Ну что ж, значит – судьба. Но я не отдам своего учителя этим неучам. Неуч, еще с древних времен, с дубиной или секирой, часто забивал древнего геометра или талантливого алгебраиста, последователя или ученика Аль-Джебра. Так здесь повелось. Какая-то ошибка, заложенная в алгоритм выживания. Но я не смогу… Сначала ты продаешь учителя, потом сестру, после… мать. Это крайняя черта, которая делит мир математической правды и человеческой ереси. Нет… не хочу.

– А ты мог бы? – спросила девица. – Мог бы отдать свою сестру какому-нибудь бородатому огромному вонючему скоту или дьяволу с пронзающими насквозь глазами, если он вещает: совесть – это икра, которую дураки, красуясь, мечут перед умными, любовь – это пот, выделяемый свиньями при свальном стадном грехе, и что слезы – излишки пива, не вышедшие с отрыжкой. Негодяю, который толкнет твою сестру в могилу, чтобы там ею пользовались другие, уроды и неучи… как и сама сестра… потому что это – закон смерти, и он, только один, правит тут бал. Смог бы?

– Не-ет, – упрямым мулом промычал Миша. – Та-ак нельзя. Не пустил бы… Если б она меня…

– А собака ушла, – сообщила девушка печальным голосом.

– Какая собака? – испугался аспирант.

– …шла-шла, стояла-стояла и ушла. Он ее долго бил, – закрыв глаза руками, прошептала Эля. – Просто какой на улице… здоровый. Палкой. Может, не слушалась команду или отбежала. Красивая белая пятнистая собака, имеющая породу и паспорт не бомжа. Такая… морской конек. Тупой лупил ее палкой по хребтине и по хвосту, псина визжала, крутилась, но убежать боялась. Боялась пропасть, породистая среди лающей швали. А он пользовал ее палкой с пустой, спокойной рожей, будто подметал пол или крутился со шваброй. После отбросил палку и пошел, не оборачиваясь, прочь. Собака поглядела на хозяина, потом на меня. У нее глаза темносерые, умные, как после университета. Вот как у тебя. А я встала в джинсах на колени на мостовую и протянула ей булку. Вкусную, которую чуть только укусила. Зверек замешкался, еще на меня поглядел и, поджав хвост и опустив морду, побежал, нагоняя, за хозяином. Так я и осталась на коленях. Это было после школы уже… когда… прямо перед тем, как встретила «этого» на вечере поэтов зазеркалья. Я стояла на коленях на асфальте и уже поняла: если бьют, или плюют в рожу, или ласково обещают за муки лизнуть порошок – к этому привыкаешь и начинаешь ждать. Когда ждешь – все остальное скука.

– Нет, нет, – забормотал ученик математика и смешно, как баран, затряс пушистой головой. А потом жарко и громко зашептал: – Все остальное совсем не скука. Совсем. Решать простые задачки – скука. Потому что бороться с трудными – счастье. Прятаться от военных в сушильном шкафу, встречать вечерний сон, если это не кошмар кикимор, смотреть старорисованные мультики про добрых котов и собак… Вот однажды прилетела бабочка, знаешь?

– Куда? – вяло спросила Эльвира.

– У нас с родителями маленькая дачка, три сотки с четвертью в плохом направлении. Но чудесный щитовой дом, я наверху. И вот ночью сижу с книгой, лампа горит под зашитым потолком. И прилетела бабочка, красивейший зверек, белая с черными пятнами, и взялась носиться вокруг лампы и обжигаться.

– И померла? – подозрительно хлюпнула носом Элька.

– Собралась, имела намерения. Я и так, и эдак. Гасил лампу, открывал окно, бегал с полотенцем. Ничего: шуршит и шуршит. Зажгу, опять бьется. Привыкла к яркому свету и ожегам. Тогда что я сообразил.

– А ты умный? – тихо спросила младшая Хайченко.

– Я? – глупым эхом выпрыгнуло из аспиранта. – Ну… нет, конечно. Умный в яму не пойдет. Даже строем. Вон, погляди, сколько миллионов могучих бугаев ходят отмазанные от воинской лямки. Умный яму перепрыгнет. Так я взял подсачник для рыбы, легонький, на карасей ближайшего пруда, поместил внутрь маленький у нас фонарик почти голубого света и зажег.

– Ну?!

– Вот и ну. Попорхала, потрепыхала крыльями вдали от слабого и неяркого огня и все-таки подлетела и устроилась рядом. Тут и была поймана и отпущена с руки в ночное пространство путешествий. Вот.

– Здоровско. А на следующий день будет у вас капусту есть.

– Еще бы… У нас нет… не выращиваем. Редис не родится. Морковь в две нитки толщиной, глины все удобрения сжирают без остатка. – И, доложив про сельхозкультуры, Миша замолк. Хотел было рассказать, что наутро нашел бабочку, сухую, на своей подушке, но подумал и не стал.