– Тебе легко, – опять скуксилась девчонка.

– Чем это легко? – раздраженно пробубнил ученый.

– Ты от других бегаешь, взял и убежал, и спрятался…

– Куда ты спрячешься? Кругом люди.

– Да куда хочешь. Я знаю одно, вот возьму тебя и спрячу. А мне некуда скрыться.

– Это почему? – возмутился аспирант.

– Три-четыре-пять, я иду искать, кто не спрятался – я не виноват. От себя не сбежишь. Одна дорога.

– Что еще за дорога? – подозрительно поводил вокруг носом исследователь.

– Одна. В ад.

Тут, услыхав обоими краями обоих ушей всю эту страсть, бабушка Дуня заявилась хозяйкой на кухню, начала греметь чайниками, стучать сушками и велела слушать сказку. Так как у ней все сказки многолетней выдержанности и еще с тех времен. И сообщила глупым людям, которые от малолетства жизнь пробуют на ощупь языком, а глазницы позакрыты, как у мертвяков с адских кладбищ.

– Нету никаких в других странах-океанах, за бугрями-горами подземельных адов, – точно рассказала, выражаясь почти как физик-мерзлотовед или вулканолог, Дуня. – Ад, он только тут, сверху землицы, и мы по нем бродим. Пожимая плоды и хрукты. А там, внутрях обильной матушки земляной – только рай один и есть. И ждет не дождется одного кого за другим. Так что негодно рыдать и слезиться без катаракты. – И порассказала прошедшую жизнь Дуня двум малолетням – дураку-молодцу и девице придуристой. И про родное село свое, и про церковь, которую по кирпичу носит святой отщепенец Епитимий, и, конечно, нарисовала детям плакат славного своего ухажера прошедших годков Парфена, чуть приукрасив, его избу, словно резную, с петушками клюющими и птицами зовущими на ставеньках и наличниках, коих у разгильдяя Парфена отродясь не увидеть. И поведала про сам волшебный лаз в рай. Куда скрываются недодумки и повернутые умом вспять, а вылезают профессорами наук, куда уходят скромные мыши, а выходят коты и складно говорят, человечьи не ругаясь, и куда сгинул человек-молдаван, на последнее не гожий, а вышел, будто к самым старым ризам был губами где пришпилен. Что нету этому раю равного на земле.

– Яснее ясненького, потому как где мечта – там и всамделе жизнь, – подытожила Дуня, довольная собранной ею сказкой, которая и самой, рукотворная, показалась правдонькой. – Где ж еще такие тихие наши поля, с этакими буйными цветами, от которых голове круг. И где ж еще речка так справно бежит, ласковая вода песчаная, как не у райского места, куда ход открыт. Эх, была бы я на годок-другой помоложе, – закончила старушенция свою песню, чтоб оторвать этих от печали.

А молодые сидели и слушали ее, свороженные и застылые вроде.

Тут и раздался опять входной звонок, будто домовой невовремя споткнулся о забытую гитару. И в коридор, а потом и в кухню взошла еще одна. Темный непослушный волос тек у ней по гладким плечам, убранным в строгий, сердитый шатеновый костюм, глаза блестели, как далекие лампады в стекле темного телевизора, и смотрела эта дева на людей и детей, словно в первый раз увидала, что есть такие и по земле бродят.

– Кто ж ты будешь нашему скровному жильцу? – допросила Дуня женщину-особу. – Новая его какая или вроде?

– По работе приставили, помогать. Учусь журналистику делать, – скривилась приблудшая, поглядев на баранки. – Подожду Алексея Павловича полчаса.

– А звать тебя, хорошая барышня, как? – привязалась Дуня, пока не предлагая неизвестной чаю, чтоб не ошибиться.

– Смотря кому звать. И куда, – отрезала барышня, отодвигая ногтем испитую чашку.

Тут вдруг насупилась недавняя школьница Эльвира Хайченко, угрюмо разглядывая позднюю гостью исподлобья, и пальцы у нее возле чашки стали вдруг меленько дрожать.

– Нам вот, – прошептала она поднявшей голову и оглядывающейся злой змеей. – Как звать. Просто нам, райской бабушке-хозяйке, где… Алексей Павлович угол снимает, отвернувшись от своей падающей жены, этому ученому юноше, который вообще никто, и, например, мне – его дочке… от первого и самого последнего брака.

Особа протяжно посмотрела на теряющую равновесие девушку.

– Для пожилой бабушки, у которой такой всегда сладкий чай на столе для гостей, я – Катя, для ученого юноши – Екатерина Петровна, а для Вас, девушка, на выбор, как сами назовете: хотите, соработница, хотите – практикантка, или Екатерина, а можете и по-своему назвать, не обижусь.

Вдруг девчонка вскочила, из-под руки ее брызнул чай, повалилось блюдце, и с ней сделалась вроде истерика.

– Вы, – крикнула девчонка, указывая на женщину неизвестно как попавшей в руку чайной ложкой. – Вы! Я вас всех назову. Вы – разрушительницы домов, вы – черные демоны слабых мужчин, затушиваете и заплевываете очаги и вытираете ваши ножки в туфельках об раздавленные семьи. Жены от вас, блуждающих звезд, видите ли, сходят с орбит или спиваются, как моя несчастная мать. Вы…

– Эльвира… не надо, успокойтесь, – парень вдруг взялся гладить разбушевавшуюся по ладони. – Эленька… не надо. Это нехорошо.

– Хорошо! – воскликнула дочка, вырываясь из-за стола. – Очень хорошо! Это вы, красавицы и бестии, бродите ночами по чужим домам, отравляя всех своим сладким жалом, это… это мы, несчастные жертвы любви, падаем скошенными грибами… одуванчиками. И раздавленными глазами смотрим на вас в ужасе… Боже!

– А разве Ваш папа гуляка? – спокойно и тихо спросила Екатерина впадающую в истерику. – Разве он любит гульбу?

– Что?! – растерянно поглядела на математика и старушку внучка военмора. – Он… он святой, – тихо выдохнула она. – Он… на последние деньги таскает не работающей ни дня мамаше кульки с продуктами… Приносил даже на костылях, когда руку сломал… Как вы смеете! Он святой…

– И я святая, – спокойно вымолвила Екатерина Петровна. – Или, скорее, монашка личного монастыря. Меня мужчины едва ли интересуют… Только садовники среди монастырских развалин да и женщины… Особенно монашки.

Тут из глаз девчонки брызнули слезы, и она, рыдая и давясь, сопровождаемая без толку размахивающим руками молодым ученым Михаилом, бросилась в коридор. Туда споспешествовала и старушка Дуня, а потом из комнатной двери высунулась и нечесаная голова старухи Груни, взбудораженной шумом.

– А милицию-дружину, что ль, вам на покой повызвать, окаянным! – спросила она, будто по кастрюле поскребла ножом, и скрылась.

Еле бабка с Михаилом в коридоре чуть успокоили взбесившуюся девчонку, и та стала, вздрагивая, икать. Миша сбегал и принес воды и зачем-то баранку, и Эльвира, давясь, воду вылакала. А потом поглядела как-то косо на аспиранта и сказала:

– Одевайся, уходим. Пойдем тебя прятать.

И вдруг, напялив плащ, отошла на шаг в сторону и, полуобернувшись, вытянула из нагрудного карманчика коробочку, из нее бумажку, а в бумажке опасно блеснула щепотка белого вещества. Миша помрачнел, тихо тронул Элю за локоть и сказал:

– Элечка, не надо. Не надо вам… А ну его…

– Не могу, – жалобно улыбнулась девушка. – Не смогу, – но все же, покраснев, упрятала отраву обратно. – Совсем уже не могу.

– Эля… Вы такая сильная, я вижу, – крикнул Михаил. – Вы ведь внук моряка, вы сказали. Я так удивлен – от вас идет свет, мчится свет воли… волна твердая и непреклонная. Вы такая… Не предадите других и себя. Я удивился вам очень… и честно… в общем… восхищен. Не надо, Эленька.

– Это, девка, дело простое, – пожевала Дуня губами. – У меня средство есть. Придешь завтра, или когда, подучу. Я и мамашу вашу подучила. Ох, хорошая женщина! Куда ж вы на ночь? Сидите.

– Уходим, Дуня, – погасла девушка, а потом взглянула на аспиранта и спросила. – По какой дороге это ваше село, райское? По Курской, говорили?

– То направление, – удивленно ответила бабушка. – Там и…

– В рай, – сообщила Эля, открывая дверь. – В рай, бабушка, и побежим. Чего мы в аду потеряли.

– Ежели кто в рай, – потерянно сообщила Дуня, сама не понимая, – надо ждать через воскресенье. Большой божий праздник-день…

Хлопнула дверь. А Дуня еще с минуту простояла в коридоре и никак не могла взять в толк, что это дочка жильца – подсмеивается над ней, старой заживалкой, или, вправду, готовясь к праведной жизни, решилась разузнать, в какой стороне она, эта праведная жизнь.

Через час заявился жилец, и Дуня, сдав на его руки монашку с газеты, отправилась догонять сны, потому что устала и, выключив мельтешащий под Грунин храп телеприемник, захотела увидеть что-нибудь хорошее по сну.

А вот Алексей Павлович, вдосталь натрясшийся в электропоездах, вынужден был, как-то выкручиваясь на свой манер, принимать позднюю гостью. Сначала он, впрочем, усадив прибредшую на ночь глядя особу в комнату и снабдив дымящейся чашкой смахивающего на кофе растворимого напитка, бросился в коридор к телефону, и долго дергал его кнопки, и бурчал, но вдруг, произнеся несколько загадочных флотских терминов вроде «рубка… жесткие матросские нары» и «нормальное боевое охранение», не то чтобы успокоился, но избавился от нервического возбуждения, как-то сник и в таком виде вернулся в свою съемную комнатенку.

* * *

За окном подмаргивала испорченным светом дворового фонаря и подвывала далекой неспешной «скорой помощью» ночь. Экономная, не желающая рассеивать свет подслеповатая Дунина лампа у потолка, да и включенная хозяином настольная, вместе еле проявляли в темноте фотографический, строгий черно-белый силуэт устроившейся в углу дивана особы и сияющую крупным кровавым глазом аметиста брошку, пристегнутую кривовато и нелепую в строгом поле стилизованного под офисный наряд костюма.

Белая гибкая ладонь особы ночной сонной бабочкой мелькала перед глазами квартиросъемщика, неспешно неся к спрятавшимся в полутьме губам и обратно, на столешницу, чашку с неудачно расстворенным кофе, предложенную и криво, с переливом, заполненную хозяином. На стене, чуть выше и правее, будто в пару к даме, слышно тикали бабкины настенные старомодные часы, водящие ладошкой маятника, и, казалось, еще одно бледное, но уже круглое лицо усердно рассматривает сидящих и от удивления иногда хлопает жестяными ресницами.

«На кой ляд ты притащилась сюда, в этот съемный пакгауз съехавшей с магистральных рельсов на тупиковый путь дрезины?» – все хотелось Алексею выспросить у посторонней и, видимо, вредной и шалой особы, изящной змеей заползшей на диван и теперь словно спрятавшейся в кокон монашки.

– Думала, пойду извинюсь, – напевно произнесла гостья голосом полутоном ниже, чем можно было ожидать от этакого в общем хрупкого созданья. – Думала, послушаю извинения… Наговорили ведь, сидючи в этой газетной бане всякого… А мы, молодые… специалистки и практикантки, знаете, Алексей, несдержанны. Лизель славная… вся горячая, горячечная, восторженная, дающая завлечь себя всем… Спросите чем – так, чепухой точности, распрями порядка, поклонением классически непрочным колоннам устойчивости в дебильном упокоенном нашем мирке. Спросите кому– отвечу: еретикам, свиньям, барахтающимся в старомодной ереси, упертым концептуалистам, обожателям своих отражений и вообще любым возмутителям мутных дамских дум. Да, и не удивляйтесь, – добавила, хотя обозреватель и старался хранить окаменевшее лицо, вылезшее на него, обозванного давно не нравящимся ему именем. – Уж я ее знаю полвека… почти век, – поперхнулась смешком особа. – Увидит рыбную мечту червяка, мудрую улитку-рогоносицу, медленно пережевывающую оставшиеся ей часы жизни, воздушную на веревке змею, вольно полощущую крылья в небе… или еще какого человека-урода, бородатую женщину, карлу с кралей… и, как в цирке, бежит за ними всеми, прямо девочка, восторженная чудачка. Все ей хочется карлу за бороду, у силача измерить рукой бицепс, не накладной ли, а человеку-уроду состроить рожу под стать, – и дама в диванном углу смешно, как Чебурашка, пошевелила ладонями у спрятанных в густой копне волос ушей, видно желая выдавить из человека напротив улыбку. – А я нет. Надумала, пойду с извинениями. А вот пришла и раздумала. Ну их к лешему, эти ваши экивоки и реверансы. Просто посижу тут немного… Знаете, не с кем поговорить толком. Все такие прозрачные… как мухи на липучках. Хочу темного, имбирного… Хочу сложенного в ложную молитву.

– Да ладно вам, Екатерина Петровна, – скукожился хозяин. – Откуда здесь молитвы, в доме со старыми обветшавшими обоями. Здесь такой же храм, как в свинарнике реанимация.

– Ну и что? – возмутилась особа. – Может, Вы – храм, напяль на вас серебряную ризу. Или я – икона, дай мне в руки орущего младенца. Это Вам – «да ладно». А потом ведь: я и по делу. По делам. Дружба дружбой, а плавленый сырок врозь. Я теперь ваша соработчица, практикесса, приписалась в ваш отдел набираться какого-нибудь журнализма, если этот еще есть где. Так что хочешь не хочешь, а давайте… Вкалывайте. Говорите со мной. Учите научным оборотам нас, обормотов… как писать, скажем, про погоду. Про облака вот что писать, каким слогом… если научно. От кого бегут, от какой жизни в какую, с целью, скрывают ли свой возраст, имеют ли сердце ледяное в мокром нутре… Что они, облака эти ваши?