– Ты… Алексей Павлович, зря хвалишь все других каких-то, непонятных людей с по-чужому выстроенной головой. Что все другое да странное хвалить. Себя надо выталкивать вперед, выкидывать в первый ряд через удушающие объятия совести. А то придет миг, останешься один последним умирающим диплодоком на поле сожранной другими травы. Оголодаешь и рухнешь, как пещерный доисторический казус. А весь мир в виде полуцивилизованных горилл, вертких гиббонов и гомо-эректус с визгом умчится в светлую даль. Похвалил себя бы перед женщиной, Алексей Палыч. Или поругал бы, расписал бы свои слабости и безумства. Женщины это обожают – тоже форма бахвальства. Мне интересно. А то все про камни, про корни… Скукота.

– Я себе неинтересен, – отрезал пешеход, направляясь к колодцу, торчащему огромным сгнившим опенком в стороне. – Я себя не знаю и знать не хочу.

– Это почему?

– Чтобы потом не маяться: знал, предвидел, а от дурости себя не уберег.

– Вот это фокус! – весело рассмеялась практикантка. – Сам себя спрятал, а потом случайно не нашел. Закладочкой в чужом ботаническом атласе. Куда идешь-то?

– А вон, бабушка. Здравствуйте, – приветствовал обозреватель сгорбленную, убранную в многослойное тряпье и похожую на небольшой сгнивший кочан старушенцию, приставившую к бровям козырек сухонькой ладошки и разглядывающую чужаков против падающего солнца. У старушкиных ног пряталось пустое в пол ее роста ведро. – Нам бы вот вас спросить, – пытаясь вписаться в деревенский говор, продолжил он.

– Кто такие? – недовольно оглядела подошедших старушка. – Что за люди? Городские будете?

– Да, приехали. Ищем дом вашего человека Парфена.

– Тьфу, – сплюнула бабка. Но так как почти иссохла и лишилась влаги, то вышло лишь устное. – Все к этому шмыгают. Губошлепу. Чтоб ему спину покривило. Чего ходите? Он дуракам по ветру на все стороны сатанинские вести шлет, а эти веруют. Тьфу. Нету у этого огрызка никакого раю! Один срам. Не ходите. Тотчас садитеся на лошадь али телегу с трактором и езжайте подале. От грехов. Или греха ищете? – добавила она, вглядываясь в статную, темноглазую гостью.

– Мы, бабушка, чего ни ищем, ничего нет, – напевно, изображая сказ, сообщила «практикантка». – Нам бы хоть на краешке этого постоять – рая или ада. Все одно – жизнь мимо мчится, крылом белым не задевает, крылом темным с пути спихивает.

– Вижу тебя! – грозно воскликнула старуха, приподнимая и тряся гулким ведром. – Ты, девушка, раскрасавица подземная, черным глазом меня не сдвинешь, темной косой не накроешь, ветром слов с алых губ не спужаешь. Я и темной козы и той не боюсь, храпящая лошадь возле меня споткнулась и уснула, а запечный домовой человек мне друг. Я его пшеном вареным потчую, хранителя родных стен. Так что на меня, девка, не гляди. Вон у тебя какой, его и сбивай. А коли старую дуру вам зазорно услыхать, то и идите. Как все эти теперь бродят, ходоки падкие, безразумные. Идите, вон его курья изба, на краю села, в самой низе стоит, – ткнула ведром по ходу.

Никого больше на дороге с посеянными по лужам пятнами от света заваливающегося солнца путешествующие не встретили. Только за дом или за два до Парфеновой избы выскочил к щербатому штакетнику малыш лет двенадцати с качающимся лицом и, отфыркиваясь, сообщил:

– Веня видит. Идут люди на забаву. Хлебать сладкую отраву. А про число корня 437556 не слыхали. Не слыхали. У них корень глубокий зарыт. Ну-бу… А чтобы Вене дайте чего, коли мимо… В памятку. Ну-бу…

– У тебя что-нибудь есть? – пощупала практикантка карманы курточки. Вынула шитый кошелек, вытянула золотую кредитку. – У меня ничего, – расстроилась.

Алексей порылся.

– Может, брошь аметистовую отдашь, а то носишь ко всем нарядам.

– Жалко, – сморщилась Катерина.

Обозреватель вытянул из кармана серебристую шариковую ручку, пощелкал, повертел и протянул мальчугану:

– Эту возьмешь? Не знаю уж, на что она тебе.

– Возьму, – неожиданно здраво сообщил малыш, беря подарок кулачком, а потом брякнул. – Статью про вас пропишу. Гуня-дуня, еня-веня. Про констистенции. Ну-бу…

Ходоки опешили.

– Ладно, Веня, – неуверенно помахала практикантка ладонью малышу. – Утро вечера мудренее.

Человечек обрадованно поднял ручки, и помахал, и пустил на подбородок улыбку со слюной, и добавил: «Цум байшпиль?»

– Вот черт, – попеняла журналисту неустойчивая особа. – Этому сглазить, что слюнку сглотнуть.

– А на машине сюда не доехали бы, – засомневался и Алексей.

– По такой колее?! Лучше сразу в ад.

Мужчина в воинской ушанке с ушами вразлет возился на крохотном огороде возле серого, с косыми плечами, сараюшки. На оклик он обернулся, потонул в сладкой улыбке, бросил лопату и вытер ладони об телогрею, и, подняв их, радостно зашевелил руками, напоминая танцующего сальсу зека.

– Какие хорошие люди, – крикнул он. – Из даля вижу. Пришли, значится, райского духа заглотить?

Худой, мелкий старичок с юркими глазами профессионального хулигана, радушно скалясь и заметя предварительно перед гостями веником крыльцо, провел их в захламленную, заваленную рухлядью горницу.

В углу на качающемся комоде теплились остовы двух швейных машин, битые тарели составляли неровные пирамиды на полу, на устеленном тухлым тюфяком рундуке валялись, перемешавшись в обнимку, зипунок, цыганская рваная шаль и разрушенная соломенная хохлацкая шляпа.

Парфен обвел горницу широким жестом циркового капельмейстера и в ажитации сдернул ушанку:

– Все к вашей, значится, услуге. Ходьте, как в своей хате, слободно – дышите, счупайте музей отстойного народного быту, предбанник рая. Парфен за это денег не дерет. На чем добрались? Поезда-то к нам редко бродют.

– На своих на двоих, – сухо поджалась Катя, оглядывая грязноватый бедлам.

– Ну да расценка у меня теперь пока божья, – вздохнул хитрюга, азартно почесав ухо. – Пошел таперича народишко валом переть, кто ж от божьего духа удержит. Молва зашлась о святом Парфене. Значит так: вдохнуть с открытого подпола – сто рублев, дохнуть внутрях, в подполе возле неотверстого хода – двести рублев, али десятка американская… А что, – сам видно, ужаснулся расценкам. – Тут уж, знаете, ходют разные – Аким… или нет, Алим. И другие. Огромную деньгу за хату показывают, пачкой… во! – перед носом водют. Да-а! А я ни в какую. Уйду, и святое загаснет. Уж чую. Лучше по маленькой, рюмочкой закусил и капусткой запил. Мне к лету невесту всей жизни ждать и обустраиваться. Не женщина – огонь. Да-а… Значится, если рюмку настойки, в подполе держанную ночь, – сто рублев, с легким закусем. Огурец, помидор моченый. Если графин с плотной тарелью… пятьсот, – тихо пугаясь названной суммы, выкинул Парфен. – С довеском – дыхнуть и снаружей и внутрях. А ежели по полной программе концерта – как любят в райполкомах с укомами, – с банькой, – сообщил он, оглядывая гостей, – то тысяча с носа. С головы.

Екатерина Петровна судорожно опять порылась в карманах модного черного балахона, но выудилась и блеснула вновь только золотая кредитка.

– У тебя деньги есть? – страшным шепотом спросила она у спутника. Сидоров оглядел свое портмоне снаружи и внутри.

– Будем брать, – сухо сообщил он.

– Хорошему клиенту, – крикнул Парфен, состроив довольную рожу, – даем по обслуживанию услугу вперед, под честность залога совести. – А чего возьмете? – осторожно поинтересовался хозяин, разглядывая дорогую обувку гостьи. – Не запачкались, на машине подкатили?

– Берем так, – строго отчеканил обозреватель, глядя на отвернувшуюся и странно дергающуюся ученицу. – Берем по рюмке настойки с полной тарелью, – графинчик помой, – огурцы-помидоры… капуста кислая есть?

– А как же без энтой, не жизнь, – возмутился хозяин и собрался броситься в сени к кадушке, но гость остановил его жестом.

– Будем подышать над подполом и спуститься с несколькими выдохами. И фанерку приоткроешь!

– Какую фанерку, – испуганно переспросил хитрец – Разве кто говорил?

– Ну давай, обустраивай, – велел гость. – Баньку пока не надо.

– Будем сделано, – выкрикнул хозяин. – С вас причтется четыре тыщи рублев комплет. Аванс с порядочных городских не беру. Мои полотенцы чистые, колодезная и ведро речной для мойки рук и чего хотите.

– Три, – жестко сторговался журналист.

– Ну чего ж! По рукам-по ногам, – радостно завопил Парфен и бросился смахивать с круглой древней столешницы рукавом телогреи мусор.

Через полчаса были пододвинуты к столешнице колченогие табуреты, вывалена в миску горячая вареная картошка, источающая божественный аромат настоящего навоза, в блюде с отгрызенным боком ломко засветились радугой куски деревенской копченой свиньи, и огурцы и сморщенные помидоры расселись в миске в оторочке клюквенной и яблочной капусты. Голодные гости поглядели на снедь волками и синхронно сглотнули. Парфен вымыл колодезной стопки и бока графина, снаружи запятнанного сотней отпечатков, мечтой дактилоскописта, тихо спросил:

– Дышать до или опосле приема напитков станете?

– Посередке, – уточнил журналист.

– Вот это самое и оно, – проникновенно задрал глаза кверху, на неструганный потолок, хозяин. – Скажу слово, с вашего созволения. Я простой деревенский человек, Парфен. Чего мене выпало – не знаю, не ведаю. Видать, сверху меня рассмотрели и пометили. Открылся во мне лаз в волшебную божью благодать. Лечебный, наскрось через душу нашу бредет. Лечит от всего: чирья, расстройство головы и брюха, чесотка в каком месте. Пришествие рака может взять, ежели легулярно. Такая у ей сила. Дыханьем дышит, колдобит, но забирает человека своим духом навсегда. Одним словом – чую я: ход в рай. В который, кто ты ни будь – не заказано. А у меня здеся, поверху, что ли – как хотишь, умные головы зря не квакнут, – перешел хозяин на громкий шепот, – здеся очистилище. Ну глотнем, с богом.

Гости хлебнули крепкого, наверное, горючего самогона и бросились тыкать вилками овощную горку.

– Откуда ж вы сами-то прибыли, с каких краев? – поинтересовался Парфен, поглядывая на графин. – Не сумлевайтесь, стоял пузатый три дня в подполе, набирал силы загробной жисти. Стоит три дня и ночи в адском холоду, а пониже нужного градуса не стынет. Чудо! Так откудо-ва путь? И как вы прозываетесь, коли познакомимся.

– Я – Катя, – протянула практикантка Парфену узкую ладонь с розовым дорогим маникюром. Тот дернулся и осторожно поднес к ладони лохань с хлебом. Катя взяла кусок черного. – А это Леша. Он сосед вашей Дуни, журналист из газеты. Дуня просила Вас навестить и передать привет.

Сухонький старичок неосторожно покачнулся, слетел со своего сломленного годами табурета и бочком еле удержался за цыганскую шаль на топчане.

– А чего ж вы? – тихо просопел. – Чего ж… Сказали бы. Сразу. А я вижу, родные люди. От моей Дуни. Это я ее просил… чтоб газета могет… Чего-то… Жарко.

Он скинул телогрею, оставшись в огромной ему, древней фланелевой рубахе в полоску. Потом, шатаясь, ушел в темный угол, что-то повертел, и это оказался патефон, потому что скрипнула и запела вдруг пластинка негромко и душевно, голосом древней Вяльцевой. Вернулся и сел, налил в рюмки, уже не экономя, по полной.

– Я у моей Дуни, – сказал он, а потом, чуть не заплакав, прикрыл покоробленной ладонью глаза, – я у ней один остался. Один ее жду и один поминаю. Нет, – вдруг встрепенулся, – были и до ней у меня девки… и опосля. Но теперь все, одну ее уважаю и привечаю. Заколдовала, бешеная баба! Хочу другую перед глазами вывести, вон, Таньку-фельдшерицу при Хруще-царе или дальнюю соседку Марюкину Авдотью при Брежневом. Даже с солдатской неволи страдаю представить венгерскую цыганку страшную Зару при коротком царе-мученике, забыл… А то последнюю… давно уже… мать этого… Ну, Веньки, теперь хлопца с башкой. Не могу! Не лезут боле в мою голову никакие эти бабы – кругом я Дуняшей моей обложен. Закрою глаза и вижу: васильки, кашка розовая кустится, пчелки норовят в рожу клюнуть, наверху облаки мчатся, лозунги небесные – а понизу мы с Дуняшей об руку бредем, и травинкой она мне на лбу крестик рисует. В те славные времена окрестился-то. Вон и вляпался в энтую страсть-любовь господню. Зови как хошь. Не собещает следущей весной до меня идти, сам на рождество приду. Все! И если прогонит, уберусь в рай, в этот лаз окаенный. Нету мне без нее ходу, – и произнесший сии слова хлопнул, облившись, полные полстакана.

– Кушайте, господа хорошие близкие люди, – продолжил тихо. – Меня строго не слушайте, – пошел, сменил сторону пластинки. – А то, что газету вашу, Алексей не знаю по батюшке, хотел попользовать для наживной рекламы своей забытой жизни, то это – да. Хотел. Теперь сами прутся, молва-то бежит шибче чумы. И деньги навроде, всегда на стакан, и в город за харчем, и… А что от ихних денег? Уезжать и бродить перекати-полем по чужим углам – старый. Тут мне назначена гавань, возле этого дышащего хода. Дуня бы вот только пришла: соберемся в ночь, затопим печку трескучей розовой жаркой березой, да посидим, сверчка послушаем и упомним наши молодые дни: речки перезвон, пескарей стоячих на перекате, малинник в дальнем лесу. Эх… что говорить! Кушайте, кушайте, господа, я чего – счас подрежу жратвины-то. Ну-ка, и нальем по махонькой.