А теперь Миша, лежа в копне сена, поглядывал на спутницу и представлял, как она встанет из-за стола, где помогала ему проверять тетрадки по… естествопознанию или этому… обществопознаванию, потянется гибко и скажет: «Мишка, проводи меня до ветра. А то страшновато одной, что-то тигры распелись. И разлетались самолеты с тарелками».

Михаил Годин закрыл глаза и стал погружаться в чмокающий подлодкой сон. Сон вылез чудесный и невинный: Миша жарко целовал Элю в губы, чуть приоткрыв их противогазы, сверху на них сыпались зрелые антоновки, водили хоровод их совместно и несовместно нажитые дети вместе с тиграми, и прыткие зайцы шмыгали мимо их улыбающихся пастей, таща зрелые початки женьшеня в зубах.

* * *

Добрались до Снегирей уже в сумерках, кофейной сгущенкой обмазавших все: домики, заборы и стальное до этого небо, просыпавшееся по дороге пару раз коротким, унылым плачем брошенной институтки на лобовое стекло. Но вдруг тучи улетучились, выскочило торопливое коричневое солнце, на минуту заплевало дальний, за полем, лес яркими, ядовитых окрасов пятнами и свалилось за горизонт, запутавшись в паутине березовых верхушек, а потом и в золотой клетке строевых сосен.

Сидоров, осторожно напрягшись, гнал нежно урчащую «Субару», вспоминая неподатливый руль своей угнанной «пятерки», Екатерина Петровна, хоть и сразу согласилась двинуться на розыски, но с ходу плюхнулась на заднее сиденье и омерзительным тоном сообщила: «Руки дрожат». В Сидорове к этой «доброй» женщине, относящейся к нему с явным терпением и участием, зрел странный противоречивый комок сцепившихся ощущений – нелепой благодарности раба, неприязни неуважаемого и презираемого хозяина и обиды на хозяйку сломанной и заброшенной, хоть и забавной игрушки. Сидоров путался в этих чувствах, как балетный плясун в оперных тяжких покровах.

К домику, вылезающему из вымахавших в рост кустов шиповника, подъехали, переваливаясь на колдобинах дачной дороги, уже к девяти. На веранде слабым светляком мельтешила голая лампа. Приезжие, потоптавшись, пролезли по тропинке, набирая в обувь вечернюю росу. Член-корреспондент академии Триклятов сидел на веранде на скамейке и монотонно мазал по стенке зеленой, капающей в ведро кистью. Он едва повернулся в сторону вошедших и лишь через минуту предложил сесть. Гости присели на другую скамью, балансируя руками и хватаясь за шершавое сиденье, чтобы сохранить душевное равновесие.

– Обещал дочери красить, – кивнул математик на страшного зеленого цвета стены уже почти вымазанной веранды. – Приедут весной, а тут плесень.

Потом кинул кисть и стал вытирать тряпкой руки, с удивлением иногда рассматривая причудливые въевшиеся пятна.

– Решились вас потревожить, – манерно начал газетчик. – Нет ли тут у вас наших ребят, вашего Миши Година и Эли? Они могли бы… потому что… обстоятельства.

– Пройдемте, – кивнул на дверь в комнату специалист.

Внутри по-прежнему, будто Сидоров и не уезжал, колыхался в печи огонь.

– Были, – сухо ответил ученый и сухой жилистой клешней, будто жарил краба, сунул и швырнул глубоко в слабый, пыточный огонь группу листков из лежащей на полу кривой увесистой кипы. – Были, но… позавчера? – уехали. Никого нет. Ученик поцеловал на прощанье в щеку. Это что, научный жест? Девушка хотела поцеловать в другую, но передумала. Готовила на электроплитке еду. Сидели пять часов, сказали три слова. Ни одной существенной топологической проблемы не обсудили. А зачем мне еда? Любая пища, из ресторана или столовки, перерабатывается в скучные множества негорючих веществ и шлаков, питающих электричеством и смазкой мозг. Разные люди спроектированы для разного: одни годами фланируют по звездным ресторанам и наклоняются, собирая букеты наслаждений, над изысками лучших поваров, другие, может быть и более одноклеточные, заправляют в мозги чернила парадоксов и жижу смешавшихся несоответствий. Чтобы годный на это отфильтровал от случайного, рекуперировал фракции и добыл конденсат… Но я оказался плохой математик. Негодный.

– А что вы жжете? – спросила Екатерина, глядя на огонь.

– Конденсат, последнее слово и прощальный поцелуй. Называйте, как нравится. Ведь вы, кажется, из газеты. Впрочем, в ушедшей точке времени вашим спутником был другой, с отчаянным жестом и горящей головой.

– Это… тоже из газеты, сотрудница-практикантка, – пробормотал обозреватель. – Взялась подвести на ночь глядя. Не поможете, куда направились наши молодые люди?

– Я теперь путаю направления, но в данной стратегии ничего не сказали. Но и не скрыли.

– А почему утверждаете, что стали негодный? – пристала практикантка.

– Научный человек никогда ничего не утверждает, – выдал пасс математик. – Доказывают, спорят и опровергают его труды – статьи, формулы, графики даже… Он лишь переводчик языка природы в язык абстракций.

И все, и должен стоять в стороне и ждать, когда природа – она одна! – вынесет ему приговор. По двум причинам оказался не годен. Первая – мне почему-то нужны, видите ли, ученики, стал важен прощальный поцелуй, и я взялся ждать, просчитывая точки ожидания, когда знание и умение из дряхлеющего меня перетекут в них. Это ложный посыл. Я втянул их в беду, как бредущая по саванне мать приводит детей не к водопою, а к логову крадущегося врага. Теоретик одинок, как отрубленный перст или отсеченная от всего голова на блюде истины. Второе – я ввязался в дешевое манипуляторство результатом, попал в невод неучей, невод самомнения и близости к точкам озарения, раскинутый для дурней тысячами бездельников и авантюристов-политологов. Обществоведов, законников, охранителей своих устоев и привратников ложных церквей. Взялся беседовать на их языке. Бог – не бог, демиург – не создатель. Высшее начало – не разум. Я человек, заговоривший по-обезьяньи. Или наоборот. Ученый, залепетавший на языке мертвых. Зачем? Я стал плохой математик, раз от моих абстрактных построений вероятностно гибнут люди. И я бросаю это занятие, потому что недостоин…

– Как?! – в унисон воскликнули приезжие.

– Обычным способом. Отхожу в сторону и закрываю мозг на переучет.

– В какую сторону? – тихо спросила Екатерина. – Отходите.

Хозяин дачки усмехнулся.

– Извините, я пенсионер. Слава богу, дел по участку невпроворот. Сарай покосился, яблоки

все почти попадали. Землю не подкармливал десять лет, а она – кормит.

– Хотите, – вытащил Сидоров из кармана сложенную бумагу и развернул, – хотите верну вам расписку про богов и ошибку? Сожжете и ее.

– Зачем? Мне это все безразлично. Кстати, чтобы вы знали, в последней своей статье обнаружил на днях малюсенькую даже не ошибочку, а недочетик. И теперь кто разберет, приводит эта помарочка в виде неполного учета всего охвостья уравнений к катастрофе для результата. К пересмотру основного вывода. Ну да все равно. Надо макарон каких-то купить, и соседу обещал поленницу складывать вместе – тоже дурак старый. Не хочу больше, чтобы еще один несчастный целовал мою другую щеку. Все, наигрался.

– Простите, – упрямо вперясь взглядом в бывшего фанатика, как раньше в огонь, потребовала ответа практикантка. – А что же теперь всем скажете? Есть Он?

Математик стремительно и мелко рассмеялся, так иногда в хорошие ночи хохочут за печкой сверчки.

– Посмотрите на вашу брошь на груди, мадам практикантка. Этому аметисту важно знать – что есть, а чего нет? Рожайте, красавица, детей, баюкайте, пойте им священные колыбельные. Ведите в школу. А эту муть оставьте крестоносцам и зажигателям костров.

– Я не согласна! – тихо, но упрямо выкликнула практикантка. – Я против. Нельзя отдать мерзавцам легенду любви, чтобы они захватали ее жирными от свечей и жертвенных баранов пальцами, – Катрин поднялась перед математиком в рост и всплеснула руками. – Зачем же тогда страстный пророк взошел на крест, если не научить нас великому целебному чувству. Несчастной, излечивающей, мучительной, возрождающей и губящей все любви. Я не хочу, чтобы подонки у корыт отняли у меня надежду выздороветь, ту, что окропил своей кровью Тот удивительный человек очень много веков назад. Смотрите на меня, – прошептала женщина и остановилась, тыча пальцем, теперь перед вскочившим Сидоровым. – Смотри на меня. Я запутавшаяся, отдавшая себя дьяволу девка, последняя в роду блудниц, потому что не голодала, потому что продаю по дешевке навынос свою душонку. Доктринерам, авантюристам, пустозвонам-начетчикам. Но Он держит меня за руку от последнего шага и шепчет: полюби и открой чистую страницу своей души какому-нибудь человеку, а я унесу темную тень твоей нелепой жизни. Он пообещал надежду, и я верю Ему, потому что не могу уже верить себе. Да, Сидоров. Вот. Пожалуйста, не надо отнимать у слабых и заблудших пелену, где отпечатался его жертвенный образ. Отнимите Его, и все скажут: нет любви, есть только детородная случка. Ради нас, запутавшихся и несчастных, но которым еще мельтешит вдали его слабая звезда, – и женщина уселась на стул и закрыла лицо руками.

Математик смущенно, будто увидел слезы взрослой внучки, помялся, опустив голову и неловко перебирая сыпящиеся из рук листки.

– Возможно, вы правы, – пробормотал он. – Нов таких уравнениях я не силен, – и задумчиво добавил: – Знаете, я конечно тоже подозревал, что под всеми бумажками, под этими выкладками… под прямым и стремительным знанием… таится все же какая-то… любовь… Вот и дочка моя… – и смолк. Потом справился с чуждым волнением в голосе. – Жаль, ничего не могу пояснить вам о ребятах, Мише и… и Эле. Уехали, – и неожиданно приложил ладонь к щеке.

Через минуты посетители покинули не очень гостеприимную обитель одинокого человека и потащились через заросший палисадник к машине. Уже совсем темнело, на акациях, повиснув диадемами черных бриллиантов, светились капли канувшего дождя, дальнее небо рассекла желтая острая полоса раны, которую севшее солнце, падая, нанесло в пелену надвигающейся ночи. Пахло сыростью, ранней прелой, только задумавшей сгинуть листвой, легкий ветер из засыпающего сада пролетел через Катины волосы и, поймав и слизав тонкие изощренные ароматы духов, исчез в никуда. Екатерина Петровна остановилась.

– Ну что, – спросила она, глядя Сидорову в глаза. – Хочешь меня полюбить?

Сидоров секунду молчал, но ответил:

– Не знаю, найду ли в душе сил.

– Может, – сказала она сбивчиво, глядя на рану в небе, – может быть, напросимся к старику ночевать? В сарай… на сеновал, – и посмотрела с грубой неприязнью прямо в лицо газетчика. – В сад, в кибитку со старыми мотыгами и лопатами.

– Неудобно, – смешался Сидоров. – Ему не до нас.

– И тебе не до нас? – спросила женщина, обхватив шею газетчика руками, и впилась губами в его пытающиеся что-то прошептать губы.

– Ну что, я аметист? – спросила, оторвавшись и тяжело дыша.

– Нет, – просипел Сидоров, удерживая ее плечи.

– Я разве камень? – прошептала еще.

– Ты женщина, – подсказал самому себе обнявший ее.

– Вот, – аукнула и собралась опять искать его губы, но стала терять равновесие, оступаться и, закрыв глаза, чуть не съехала, если бы спутник не подхватил ее, в темную жирную грязь.

Кое-как они доковыляли до машины, Катя плюхнулась на сиденье и еле слышно сказала, будто все силы покинули ее:

– В город… В подлодку. А вдруг?!

Через полчаса, разрубая темноту фарами, машина подрулила к прикованному к дебаркадеру махине-музею. Каперанга по-прежнему не было – ключ висел в условленном, где всегда, месте, за боковым приваренным основанием дверной мощной петли. В лодке пахло затхлым духом музейной утвари и забортной шевелящейся, в дизельных пятнах, водой. Сидоров посмотрел на телефон, а потом на стоящую посреди рубки растерянную женщину

Подошел и начал срывать с нее темную приталенную и не поддающуюся курточку.

– Подожди, дурак, не губи обнову, – засмеялась она тихо и дико. – Я сама, – а потом так рванула плащик, что жалобно взвизгнула молния.

Сидоров глянул на светящийся глаз аметистового камня и взялся для чего-то дергать его, пытаясь скрутить. Женщина рванула на нем рубашку, полетели хлипкие пуговицы, и она прижала губы и зубы к его груди. Он грубо схватил ее текучее тело и, как упавший в испарину рыбак выскальзывающую, теплую, только из моря, огромную редкую рыбу, бросил, словно на разделочный стол, на тюфяк узкой матросской койки.

– Больно! – звериным шепотом предупредила женщина. – Больно…

Казалось, ночь поселилась в лодке навсегда. Какие-то тени дежурного военморского освещения веселились на обшивке, подмигивающий от волнующегося электронапряжения огонек возле переборок источал красноватый свет инородного светляка. Слышен был стук набегавших волн, вылетавших из-под какого-то ночного буксира, пробующего низкий слоновый свой голос возле городского порта. А в ответ текли звуки подводного корабля: шерохи несуществующих морских мышей и пробующих проводку тараканов, ошибочное одинокое треньканье телефона, перешептывание любовников и таинственных, высунувших из углов и разувших глаза барабашек – все это делало списанный «фрегат» обитаемым и годным для проживания дней и ночей.