Иванов-Петров и лондонский эмиссар одновременно воззрились на циферблаты. Те торопливо подгибались к часу открытия святых врат.

– А ну давай! – велел Мафусаил Акыну.

– Я! – взъерепенился мистик одноклеточных мест и пепелищ. – А Акын не ху? Поищи себе птичку помельче, без клюва.

– Надо, – сказал Гришка. – Сделаем обрезание дотаций. Вынем со сметы. Будешь бурлаков баламутить.

ХУ сник и поплелся осматривать штурмовую лесенку. Так же влип и Моргатый, погнанный Ивановым-Петровым на заклание, как мерин головой в новые ворота.

– Лети, голубь сизорылый, спасай паству, – напутствовал Гаврилл.

Штурмовики, пропуская друг друга, обменялись ненавистными взглядами и схватились за лестницу в пустое небо. Колоколец продолжал жужжать, наводняя уши каким-то похоронным мотивом.

– А ты?! – вдруг высунулась впавшая в игривое и чуть бешеное веселье Лизель, указывая пальцем на рикшу Гуталина. – А ты, громадный сердцеед и потный гардемарин, ну-ка. Эти земноводные лезут, а ты? Что, хуже их?

– Я? – залепетал Гуталин, уставясь в небо. – У меня плавки сползают. Я с детства от высоты писаюсь.

Лизель громко расхохоталась.

– Ты, Бэтмен, должен по стенам для меня прыгать. Плавки у него… У меня все сползает, а я от этого только молодею. Ты мужик или нет? Вперед, заре навстречу! Кто первый, – крикнула, – тому домик в Коломне, – и вдруг залихватски свистнула в два пальца, вспоминая нежное отрочество. – Пошли, голуби!

– Вот это перформэнс! – восхитился Скирый. – А где телевизионщики? – Те были уже возле колоколенки и жужжали техникой.

Гуталин деревянно, с лицом как вытершая все школьные доски тряпка, подошел к подножию, оттолкнул застывших голубя Моргатого и стервятника Акын-ху, зашептал: «Я мужчина, я чистая мужчина…», и полез, неуклюже шатаясь и раскачиваясь. Оба у лестницы оглянулись на прыгающую Лизель, кровавыми глазами проводили топочущего уж вверху удачливого соперника и бросились на штурм. Добровольцы подскочили и еле удержали грозящую рухнуть конструкцию.

Голос колокола донесся звончее. А потом маленький снизу Епитимий крикнул сверху изо всех легких и на всю округу:

– Сказано: «И войдешь в ковчег ты и сыновья твои, и жена твоя и жены сынов твоих с тобой и будешь возделывать землю… и будешь изгнанником и скитальцем на земле… и вот: пойди к народу своему и освяти его…»

Это были последние его слова.

Что там сделалось наверху, точно никто не увидел, да и неточно тоже. Какие-то тени побродили в небесах, кто-то вскрикнул, и колокол смолк. Потом тело звонаря с растопыренными черными крыльями пролетело на встречу с мягкой землей и впечаталось в нее темным эмалевым складнем. А через минуту слетели и спланировали ненадежным дельтапланом загаженные словами простыни и скатился вниз, ударяясь о торчащие балочки и прыгая на сохранившихся кирпичных выступах, светлый ком или тюк и брякнулся за колокольней с той стороны, где кладбище. Из тюка, ряженного в римскую, сияющую мишурой тогу, в дрожащей агонии высунулась одна косая нога и одна кривая рука, а из расплющенного рта настоящего мужчины вылилась черная кровь.

Бабы завопили, мужики бросили на тела первое, что попало, попону с лошади на загорелого Гуталина и самодельный скомканный плакат на соединенного с землей Епитимия. Литератор Н. в ужасе стоял перед лозунгом и автоматическими губами шептал и читал, читал и шептал обозначенные там слова: ОПАСНО. Но умные-то люди давно, еще только начинался штурм и помятые и испуганные Моргатый и Акынка и не думали бочком, держась от страха друг за друга, сползать по кинутой всеми конструкции, умные люди бросили всю эту суету на поклон судьбе и отправились на торжественную церемонию, ибо простучало на всех часах двенадцать.

И никто не обратил внимания на еще дрожащих от страха высот Моргатого и Акынку, которые пробрались, крадучись, на зады, где лежала на плоском, как банка, Гуталине попона, приподняли ее, и мистик и растлитель школьниц харкнул комком желтой слюны на бывшего соперника и ушел, а мачо, оглянувшись, расстегнулся и попытался дрожащими руками туда же на могучего рикшу справить малую нужду. Заслуженный инвалид-культурист дамских скачек лежал в виде, как будто его взяли за зад и вывернули наизнанку, неряшливыми кривыми швами наружу. Ужас на секунду обуял Моргатого, и лишь одна или две капли сумели выпасть из дрожащего в страхе гоминида. И он побежал, семеня, припадая на одну ногу и застегиваясь, прочь, за уходящей толпой.

Отчаянно быстрая для здешних дорог машина дала кругаля на оформленной под рынок площадочке с брошенной и начинающей киснуть сметаной и еще свежими яйцами, и из машины выскочили еще двое посетителей торжеств.

– Где? – крикнул Сидоров, вращая головой и щурясь, будто он никогда в этих местах не был.

– Там, – ткнула рукой Екатерина Петровна, и они стремительно зашагали в сторону шевелящегося праздничного стойбища.

А литератор, оглядываясь, вороша волосы и шевеля вдруг онемевшей шеей, поплелся по принимавшей достойный вид дороге, по которой уже можно было, если не озираться и не тереть спину, пройти. Ежесекундно не ковыркаясь на колдобинах.

Но газетчик, почти бежавший мимо церкви и даже оборачивающийся на мчащуюся за ним особу, вдруг остановился, будто стукнулся головой о невидимую стеклянную стену волшебного ящика для особых фокусов. Запыхавшаяся и глубоко дышащая практикантка посмотрела из-за его спины внутрь фиктивного пространства: переминались и божились несколько старух, огромная мятая измызганная понятными словами простыня покрывала покатый холмик, сидел рядом с холмиком молоденький дурачок Венька как-то боком, глядел на церкву, и плечи его дрожали крупной перекатывающейся судорогой, а руку одну свою он положил на холмик и слегка поглаживал его.

Сидоров приподнял край и тут же опустил и поглядел на церкву и чахлую пристроечку возле нее. А потом сбоку глянул на спутницу. Катя встретила его взгляд и тихо, будто садящаяся на воду на излете крупная птица, опустилась рядок с Веней. Через минуту она подняла руку и несколько раз нежно, осторожно и ласково погладила Веню по голове. Мальчик поднял на женщину глаза и покачал головой в разные стороны, как делает ромашка на переменчатом ветру.

– Хочешь, посиди где-нибудь здесь? Я пойду, – спросил журналист. Женщина совершила тот же, что и Веня, фокус головой и тяжело поднялась.

– Идем, – тихо сказала она, и гораздо медленнее, чем раньше, они потащились вдоль колеи вниз, к бывшему дому Дуниного Парфена.

Надо сказать, что праздник «Сошествия в рай», братания и ненависти «своих и нет», сабантуй чиновников, служащих и сторонников культов, а также телевизионных дел мастеров приобрел к этим двенадцати часам несколько новые окрасы. После колокольного бума грехопадений еще вспыхивали временами сумбурные речи со взаимными проклятиями и предъявлением тяжких грехов, еще взрывались в усилителях песенки караоке, или кривлялся пару куплетов девичий гадюшник, а то вдруг заводил под управлением старика в медной каске старинную песню хор юных пожарников, но тяжелая и ясная надпись на простыне слухом и шепотом переметнулась на веселящихся и записавшихся на особый маршрут. Кто-то вдруг отступился, опасаясь пиратского черепа, – был суеверен, а другой кто-то просто переменился в настроении: вместо тихого скандального перформанса с приятным шутейным побиванием противных морд вдруг вылезла сиреневой страшной рожей совсем другая история. Впрочем, и это мнение кажется тут условным, частным, как показалось неустойчивому и впечатлительному литератору H., а по-прежнему многие орали, взрывалась музыка, и в каком-то углу Иванов-Петров дергал и рвал пиджак «Гришке – три процента», а тот отвечал полной взаимностью, и рядом стоял, держа лошака под уздцы, безразлично наблюдающий потасовку Акын-ху.

Еще надо заметить, что приемный и сборный пункт по походу в рай ровно в двенадцать открылся, щелкнуло окошечко кассы, и в нем оказалась, как в старой пореформенной фотке освобожденного крестьянства, растерянная рожа гражданина Парфена. С высоких новых тесовых ворот с перекладины глядел лозунг-кумач «ПОШЕЛ В РАЙ», и торжественную ленточку, перегораживающую уложенную в кафель дорожку, поскольку из начальства разрезать никто не пришел, – просто сорвал твердой рукой новый хозяин Парфеновой волшебной избы человек Алик, специалист по рыбной и иной части.

Журналист и Екатерина Петровна двумя соединенными тенями сновали в лакунах крутящегося вяло карнавала, надеясь углядеть молодых людей. И вдруг Катя что-то увидела, глаза ее лихорадочно загорелись, и она, как сомнамбула, двинулась в сторону, а Сидоров недоуменно уставился на нее. Там, недалеко от мощного телетрейлера, возле запасных софитов и бегающих туда-сюда телеоператоров, в окружении нескольких статистов в серых одинаковых, будто форменных, брюках и серых в полоску закатанных по локоть рубахах сидел человечек на опрокинутом фанерном ящике. Он безучастно глядел вперед себя и вяло копошился вилкой в открытой банке рыбных консервов, наверное в «севрюге в томате». Екатерина Петровна приблизилась, Сидоров нерешительно последовал за ней.

Женщина подошла к техническому помосту и сказала тихо:

– Ты.

Человечек не шевельнул и глазом.

Катя перешагнула через вьющиеся силовые кабели и вступила на помост.

– Ты! – крикнула она. – Сволочь!

Молодые специалисты осторожно встали возле жрущего консервы, не слишком тесня его.

– Тоже приперся сюда. Гадина! – крикнула практикантка и сделала шаг вперед.

С закатанными рукавами несколько «ассистентов» выставили руки, и один или двое миролюбиво промямлили:

– Не стоит, Екатерина Петровна… Ну, что уж волноваться… такой день хороший… Екатерина Петровна, будьте так добры… Просим вас, будьте любезны…

Катя еще поглядела на человека и, выставив и направив на него острые розовые когти, бросилась в атаку.

Ашипкин, а это был он, невозмутимо сидел на ящике и глядел в сторону.

Визжащую и орущую Катю стражи сдержали, выставляя вежливо локти и плечи, принявшие на себя удар острых предметов. Ну что поделаешь, такая денежная работа!

– Паскуда! – орала практикантка. – Мразь. Весь праздник испортил. Приперся. Морду разукрашу!

Потом, рыдая, уселась на крутящиеся толстые провода и стала глотать и глубоко вздыхать, ловя ртом воздух.

Сидоров положил женщине руку на плечо:

– Катя, не надо.

Она опять вскочила, поглядела на орудующего вилкой и вдруг сорвала с груди аметистовую любимую огромную брошь и запустила в человечка, обозначив его под конец: «Тухлятина!». А потом поплелась прочь, и Сидоров пошел за ней.

Тут Ашипкин встал с грязного ящика и отшвырнул в сторону вилку, а потом и банку с низко летящей рыбой.

– Пускай приходит! – крикнул он.

Сидоров понял, что этот спич обращен к нему, к обозревателю возрождающейся газеты. И обернулся.

– Скажи Ему, пусть Он идет сюда, – скривился Ашипкин и вдруг ернически с приплясом покривлялся, совершив ногами и руками кривые и дурацкие пассы. И сделал в мольеровском духе придурочный реверанс. – Мы ждем! Где Ты? – воздел клоун руки вверх, к небесам. А потом предъявил непечатный жест. – Тебя нам здесь не хватало. Приходи, а там посмотрим Кто Кого! – и опять рухнул на ящик.

Сидоров увел трепещущую подругу от недруга, и они где-то уселись сбочка, почти под грузовиком возле огромных колес с поющими детьми-пожарными, и Екатерина взялась скулить и тереть кулаками глаза. Обозреватель, как мог, не сочувствуя и не любя, гладил практикантку осторожно по плечам и еще кисть руки…

Надо сказать, так все это дело не окончилось, поскольку за обаятельной сценой внимательно наблюдал тупой мачо Моргатый. И его быстрый, стройный, как тростник, ум понял все. Скумекал, как и тогда, на научной лежке. Он догадался. Он услышал слова и увидел жесты, равные Ему. И мачо бросился к помосту, к сидящему в позе раненого Цезаря Ашипкину и воскликнул, упав возле помоста на колени и ползя:

– Я… вашество… тоже в телевизор… автор… мужчины не платят… я… вам, угодно… могу, хочу… Готов.

Ашипкин поднял на идиота глаза, в которых плавало плавленое олово. Он выкинул руку и указал ладонью на удалившихся любовников:

– Следи… Каждый шаг доложишь… Не упускать. Отметим, – и взялся вдруг хохотать, плюясь, заикаясь и брызгая соплями.

И Моргатый, радостно скуля, пополз в сторону, а потом рысцой побежал, укрываясь возле углов и попон, за ушедшими.

Прошло совсем немного времени – минут десять, и в празднестве обозначился некий новый тон, или ток, и не бурление и не восторг, а скорее истерический визг и недоумение.

Это вырвавшиеся из сеновала и слегка облепленные сеном молодые люди, Эльвира и Михаил Годин, предупрежденные в пятницу Парфеном о начале впуска и торжественном открытии хода, покинули заточение и воспользовались вялой праздничной неразберихой. Держась за руки, краями перформансного поля стали они пробираться к заветной цели – воротам в преображенную избу и ее подпол. Первыми увидели лазутчиков, конечно, телевизионные бродящие в поисках особого кадра псы. И, конечно, какой-то опытный пультовик, всевидящее око, управлялся с ними ловко и всех погнал за новой добычей. Тут же проснулись и празднующие. Пожарник, Иванов-Петров, чуть разводя руки, стали медленно заходить на крадущегося Мишу Година, и тому, чтобы увильнуть от наседавших и не подставить подругу, пришлось выпустить ее ладонь. Потерявшая слабую опору девчонка шарахнулась в сторону. Вдруг высоко забрал квартет хоральных песнопений, и архимандрит Гаврилл простер руки над площадью и стал, музыкально стоя на грузовике, сыпать проклятия и порицания отступникам, сектантам, моралистам, умствующим, впавшим в неуважение к церковному закону и оскорбляющим сановников взглядом с косизной… Миша начал метаться, пытаясь опять найти руку подруги.