Он смотрел на нее безжизненным, невидящим взглядом.

— Об этом ты еще узнаешь.

— Когда? Как?

— Когда мое дело будет слушаться в суде чести.

— Почему в суде чести?

— Ты думаешь, я позволю себе судиться с каким-то шантажистом в гражданском суде? Я, в конце концов, прусский офицер!

— И Зоммер тот самый шантажист? Он вообще-то давал показания под присягой. Это никак нельзя назвать шантажом.

— Нет, это была месть. Он хотел заполучить с меня тысячу марок, но я это дело отверг. Я полагаю, что полностью ответил на твой вопрос.

— И напрасно. С чего это он стал бы требовать с тебя деньги? Для этого у него должны были быть какие-то основания.

— Он жаден до денег, это вполне достаточное основание.

— Почему же он обратился именно к тебе?

— Потому что имеется заговор, и определенные люди хотят погубить репутацию полка, полка лейб-гвардии Его Величества. Я отказался дать капралу Зоммеру деньги за его молчание, и тогда он нашел кого-то, кто заплатил ему за то, чтобы он заговорил.

— О чем же он должен был молчать? Разве он что-то знал о тебе, Ганс Гюнтер?

Он на секунду задумался и позвонил горничной.

— Что это значит? — удивленно спросила Алекса.

— У меня был тяжелый день, и я хотел бы пораньше поужинать и пойти спать.

В кабинет вошла Лотта, и ее такое быстрое появление вселило в Алексу уверенность, что девица подслушивала под дверью.

— Скажите Анне, что мы ужинаем сегодня раньше, — приказал Ганс Гюнтер.

— Простите, а когда, господин майор?

— Прямо сейчас.

— Нужно будет немножко подождать, господин майор. Если бы господин майор, придя домой, сразу предупредил бы…

— Если через пять минут ужин не будет на столе, я вышвырну вас обеих.

Лотта сделала неуклюжий книксен, трепеща от взгляда его голубых, сверкающих, как цветное стекло, глаз.

— Да, господин майор, прямо сейчас… — и выскочила из комнаты.

Алекса чувствовала, как по ней струится пот, на ней до сих пор была наглухо застегнутая тяжелая шуба. Она еще раз попыталась получить ответ на свой вопрос.

— Ты никогда не рассказывал, что тебя приглашали на виллу Хохенау. И к Линару тоже.

Он посмотрел на нее с холодной яростью.

— Моя жена, стало быть, уже в компании шантажистов. А сейчас выслушай, что я тебе скажу. Я скорее прикончу тебя, чем позволю уйти. Своими собственными руками я задушу тебя. И насчет капрала Зоммера: чтобы я больше не слышал ни слова об этом.

Лотта между тем внесла поднос.

— На меня накрывать не нужно, — сказала Алекса.

Лотта скорчила гримасу.

— Об этом вы могли бы сказать сразу. — Она украдкой посмотрела на майора, чтобы проверить, как он реагирует на такое нахальство, и, заметив, что он сделал вид, что ничего не слышал, на этом не остановилась: — Никогда не знаешь, чего ждать в этом доме.

Алекса, у которой не было сил еще и с горничной ругаться, побрела в спальню и сбросила наконец шубу. Она сняла пеньюар и обрызгала себя туалетной водой с головы до ног. Не надевая ночной сорочки, она юркнула под одеяло. Льняное белье приятно холодило кожу. Ее слегка знобило, но не оттого, что ей стало холодно. Она чувствовала себя глубоко несчастной «Что же я делаю?» — подумала она.

Она лежала в темноте. Неизвестно, сколько прошло времени, пока она не услышала, как пришел муж. Он включил ночник и разделся. С закрытыми глазами она следовала каждому шагу этого медленного методичного ритуала: содержимое карманов — на ночную тумбочку; китель — на спинку стула; брюки — на вешалку; кальсоны и носки, сложив аккуратно, — на стул; сапоги — за дверь, для утренней чистки денщиком.

Затем по ритуалу должно последовать любование своим телом перед зеркалом, но на этот раз оно отпало. Сердце Алексы забилось, когда он лег к ней в постель. Он собирается ее задушить? Эта мысль не испугала, а, скорее, воодушевила ее. Все лучше, чем его равнодушие. Она что-то для него значит, если он способен на такое. Она лежала не двигаясь, зарыв лицо в подушку. Он пробрался к ней под одеяло. Она содрогнулась, когда почувствовала его обнаженное тело. Он обнимал ее, его сухие горячие губы осыпали поцелуями ее лицо, шею и грудь, его ноги сжимали ее как тиски. С удивлением она подумала, что его влечет к ней не злость, а желание обладать ею. Уже достаточно давно этого не случалось.

— Ты не оставишь меня? — прошептал он ей на ухо. — Обещай мне. Скажи мне. Я хочу, чтобы ты сказала мне это. — Его шепот был настойчив, почти умоляющим, покорным, как никогда прежде. Его нежности становились смелее, настойчивей, как будто он пытался убедиться, что она не просто отдается, а отвечает его призыву. Он обладал ею в этот раз именно так, как она всегда этого хотела. Но Алекса была слишком растерянна и застигнута врасплох, чтобы отвечать на его страсть. Ее бил озноб в его объятиях, и в голове постоянно крутилась мысль о словах Зоммера. «Поклянись, что ты не бросишь меня! — взывал он к ней. — Поклянись памятью твоей матери, перед твоей бессмертной душой! Поклянись, что ты никогда не будешь принадлежать другому. Только мне. Я хочу тебя, Алекса, ты нужна мне, я не могу жить без тебя. Никогда не оставляй меня. Я покончу с собой, если ты уйдешь».

Постепенно эти горячие настойчивые ласки стали достигать цели. Алекса уже внимала этому настойчивому, отчаявшемуся тону в голосе мужа. В его страсти чувствовался страх, и он цеплялся за нее как утопающий за соломинку. Ее удивляло, что он еще был способен на такие бурные чувства. Всякий миг ожидала она, что он с едким сарказмом бросит, что эта страсть — сплошная игра, чтобы доказать, как легко ее можно обмануть.

Несмотря на то что в душе она отнюдь не готова была безоглядно отдаться ему, она слишком изголодалась по близости, чтобы удержаться и не отвечать на его ласки. Кроме того, Алекса все еще любила его. И она полностью отдалась волне наслаждения, впервые за несколько лет получив в его объятиях полное удовлетворение. Позже она пыталась припомнить, что она отвечала на его мольбы. Наверное, она говорила именно то, что он хотел услышать, потому что его прощальный поцелуй был полон благодарности.

Неделя прошла в подготовке к переезду в Алленштайн. Ганс Гюнтер вел себя так, как будто и речи не было о том, что Алекса не поедет с ним. Он был нежен и предупредителен и взял большую часть хлопот по упаковке вещей на себя. Если при этом шло что-то не так, он раздражался и терял терпение, но никогда по отношению к Алексе. Они подолгу разговаривали, и он признал, что не всегда оказывал жене должное внимание. Перевод в Алленштайн является, конечно, наказанием, но он не видит в этом большого несчастья; они оба нуждаются в переменах. Конечно, близость двора вносит в жизнь в Потсдаме оживление и краски, но человек легко теряет правильную перспективу. Он считает, что им пора уже завести ребенка. Дальше откладывать с этим нехорошо. Идеальным было бы иметь двоих детей. Нельзя, конечно, заранее решить, что это будут мальчик и девочка, он был бы рад и двум девочкам, при условии что они унаследуют красоту их матери.

Алекса соглашалась со всеми его предложениями, касались ли они числа детей или выбора мебели для квартиры в Алленштайне. Он больше не прятал от нее газет, и она следила за процессом Мольтке — Хардена вплоть до оглашения приговора. В газетах больше не упоминались ни капрал Зоммер, ни другие солдаты, поэтому и фамилия Годенхаузена больше не появлялась. Алекса, впрочем, и до этого решила принять на веру объяснения Ганса Гюнтера истории с капралом.

Ганс Гюнтер настоял на том, чтобы тетка Роза занялась ликвидацией остатков домашнего хозяйства, с тем чтобы Алекса поехала вместе с ним, а не позже, как решили было сначала. Пока не будет подыскана приличная квартира, жить предполагалось в отеле. Этот вариант льстил Алексе, свидетельствовал о его привязанности к ней.

Они должны были нанести обязательные прощальные визиты вышестоящим командирам, большинство из которых заменили замешанных в скандале Хохенау — Линара и исчезнувших из поля зрения офицеров. По возможности Ганс Гюнтер старался приурочить визит ко времени, когда хозяин отсутствовал дома и можно было просто оставить свою карточку и избавиться от мучительного обмена формальными фразами. Перевод из прославленного потсдамского полка в Восточную Пруссию был ненамного лучше какой-нибудь бесчестной отставки, и Алекса хорошо понимала, что для Ганса Гюнтера эти последние перед отъездом дни были сплошным мучением. Он дал понять своим друзьям, что не хотел бы видеть толпу провожающих на вокзале, не хотел бы машущих на прощанье рук на перроне и трогательных слез на глазах.

До последней минуты Алекса надеялась выбрать спокойную минутку и написать Николасу прощальное письмо, но такой возможности не представилось, и она уехала, так и не написав ему. Всю долгую поездку ее не оставляло поэтому чувство вины, она часто думала о нем в новом и чужом для нее окружении.

Недели шли за неделями, и она все меньше чувствовала себя в состоянии найти нужные слова, которые могли бы извинить ее или объяснить происшедшее, и наконец она оставила попытки сочинять письма, которые она все равно никогда бы не отослала.


До четвертого дня слушаний показания бывшей жены и его приемного сына были единственным, что в какой-то степени порочило генерала фон Мольтке и что можно было списать на счет мести оскорбленной супруги. Поворот к худшему наступил тогда, когда адвокат генерала пригласил в качестве эксперта доктора Магнуса Хиршфельда, всемирно известного специалиста-сексолога. Хиршфельд был известным борцом против преследования гомосексуализма, и логичным было ожидать, что его участие пойдет на пользу истцу, то есть генералу. Вместо этого он представил пространное заключение, согласно которому Мольтке являлся человеком с бесспорными гомосексуальными наклонностями, не способным сексуально удовлетворять здоровую, нормальную женщину.

После такого убийственного для Мольтке вступления уже не имели особого значения умозаключения эксперта о том, что существует разница между гомосексуалистами в скрытой и активной форме и что, несомненно, Мольтке можно отнести к представителям первой группы.

Советник юстиции Гордон, пытаясь загладить эту неудачу, попросил пригласить еще одного эксперта, некоего доктора Мерцбаха, но Бернштайн опять настоял на том, чтобы суд это предложение отклонил.

В середине дня к перерыву на обед перед зданием суда собралась толпа зевак. При появлении Хардена восторженные сторонники хотели нести его на руках до кафе, где он обычно обедал. С большим трудом ему удалось освободиться.

В начале послеобеденного заседания Гордон попытался пригласить других свидетелей, в основном женского пола, которые хотели бы сообщить суду о том глубоком уважении, которое питали к Мольтке дамы из высшего общества. Председательствующий отклонил эту просьбу как не относящуюся к делу и объявил о начале прений адвокатов.

Первым выступил Гордон. Обвиняемый, объявил он, не смог привести никаких доказательств гомосексуальных наклонностей Мольтке. Все лживые обвинения Хардена базируются на аналогиях, и ни один суд не принял бы подобное за доказательства. То, что происходило в домах его знакомых, Мольтке было абсолютно неизвестно, точно так же, как, например, и кайзеру, который до самого момента, пока они не впали в немилость, удостаивал и Линара, и Хохенау своей дружбой.

Упоминание кайзера вызвало довольно сильное оживление среди публики. Еще долго, несмотря на предупреждения председателя и после того как Гордон уже давно сидел на своем месте, в зале раздавалось шушуканье.

Советник юстиции Бернштайн, чья лисья физиономия пылала румянцем праведного гнева добропорядочного юриста, повернулся лицом к составу суда.

Его речь длилась добрый час. Он предупреждал нацию об опасности сползания в пропасть благодаря деятельности гомосексуальной клики и назвал в связи с этим князя Ойленбурга «серым кардиналом», осуществляющим ее тайное руководство. Позорное действо этой клики, состоящей из ближайшего окружения князя, слава богу, не осталось сокрытым, но мир и без того называет это le vice allemand.

Пока этот фонтан красноречия изливался в зал, генерал Куно фон Мольтке, истец, сидел, застыв в молчании, с выражением беспомощной растерянности на лице. При каждом взывании Бернштайна к суду генерал поворачивался к глухим, как он считал, к доводам разума индивидам, представлявшим состав суда. Но в их глазах он не находил и следа неодобрения эскападам Бернштайна и в конце концов закрыл глаза, как бы не желая видеть все ужасы этой действительности. Гордон несколько раз напрасно пытался остановить это словоизвержение; в конце концов он сник и, съежившись на своем месте, производил впечатление человека, смирившегося с поражением.