— Нет, никогда.

Николас нежно погладил ее по раскрасневшейся щечке.

— Я не знаю, что там наговорила обо мне моя мать, но наверняка что-нибудь преувеличила, как обычно, поэтому я хотел бы, чтобы все было ясно. Прежде всего: я мало гожусь в супруги, но был тем не менее женат, причем на женщине, которую я очень любил, люблю сейчас и буду любить всегда. С другой стороны, я не хотел бы всю жизнь оставаться одним и временами тоскую по упорядоченным отношениям и по семейному очагу.

Франциска встала и пересела в кресло напротив.

— Да, я знаю. Ваша мать очень мила со мной. Она относится ко мне как к дочери. Ваша мать просто боготворит вас, правда. Она показывала мне ваши детские фотографии, ваши грамоты в кадетском корпусе и даже ваш диплом Военной академии…

— С ума сойти, всю историю моей жизни.

— Далеко нет. О многом она умолчала. О многом мне пришлось узнать самой.

— И то, что вы узнали, вам не очень-то понравилось.

— Да, не особенно.

В ее голосе сквозила некоторая печаль, но в то же время и известная твердость. Ей было двадцать два года, женщине, которая еще не знала, чего требовать от жизни, но которой, тем не менее, было абсолютно ясно, что она может от нее ожидать.

— Вас не должно шокировать, что я буду так откровенна, — продолжала она, — но ведь ситуация абсолютно ясная. Вы хорошо знаете, что я имею в виду, — в наших кругах браки чаще всего устраиваются. Это относится к моей маме и, конечно, к вашей. И поэтому я не хочу, чтобы мы играли комедию друг с другом… — Франциска закрыла лицо руками. — Ах, все это так неприятно.

Скорее всего, она не так уж уверена в себе, подумал он и привлек ее из кресла к себе.

— Значит, вы откажете, если я вам сделаю предложение?

— Да… — Но, покачав головой, промолвила: — И нет. — Девушка нервно рассмеялась. — Но чего я уже точно не хочу, так это брака из тех, которые видишь повсюду, я не хочу, чтобы какая-то актрисочка посылала моему мужу со сцены воздушные поцелуи, когда я с ним сижу в театре.

Он понял намек.

— Мне это и самому не понравилось.

— Даже если так, мы же все равно не женаты.

— Поверьте мне, вы ошибаетесь. С этим давно покончено.

— Я вам верю, но ведь будут и другие Митци Хан. Мне сказали, что с этим я должна буду смириться, что вообще все мужчины такие и бесполезно плакать или пытаться их изменить.

— Эту мудрую мысль вы наверняка услышали от моей матери?

Франциска пропустила мимо ушей его вопрос.

— Так вот — поймите меня: если брак действительно таков, я не хочу выходить замуж. Во всяком случае, за человека, который так думает. — Внезапно она улыбнулась ему со всей искренностью. — Есть кто-то, кто будет мне всегда дорог, что бы ни случилось.

«Ах вот как», — подумал он. Есть кто-то, кто ее добивается.

— Кто-то, — продолжала она, — которого я не готова ни с кем делить, и это Иисус. — Она увидела его нахмурившееся лицо и рассмеялась. — Не делайте такое озадаченное лицо. Я не сумасшедшая и не фанатичка, но твердо убеждена, что жизнь в служении Христу гораздо лучше, чем супружество без любви или вообще без счастья.

Николас заметил, что она говорила совершенно серьезно, и почувствовал какое-то волнение.

— Вы хотели бы, значит, выйти замуж за человека, который был бы вам абсолютно верен, или вообще не выходить замуж?

— Не смейтесь надо мной, но примерно так я это себе и представляю. Я не стану упрекать его в прошлых грехах, но с той минуты, как мы вместе… — Ее голос дрогнул. Она быстро поцеловала его. Он прижал ее к себе, но она отстранилась. — Мне двадцать два года, — сказала Франциска, ласково проведя рукой по его щеке, и тем не менее вы единственный мужчина, которого я поцеловала.


Три недели спустя, перед возвращением в Берлин, он попросил у графини Винтерфельд руки ее дочери. Графиня в слезах дала свое согласие, не преминув указать Николасу на святость супружеских клятв и обещаний. Она распространялась довольно долго на эту тему и только после этого призвала Франциску, чтобы дать ей и ее будущему супругу материнское благословение. Самым забавным показалось Николасу то, что она не сочла нужным спросить свою дочь, готова ли та взять себе в мужья Николаса Себастьяна Каради.

Глава XI

Поездка в Алленштайн с пересадкой в Торне длилась вместе с ожиданием более десяти часов. Пейзаж за окном с голыми деревьями, раскисшими дорогами и замерзшими водоемами был уныл и безотраден.

Ганс Гюнтер, казалось, стремился всю поездку проспать. Уставший, но, очевидно, находившийся в согласии со всем миром и самим собой, он походил на человека, который после тяжелого потрясения рад, что еще раз удалось избежать опасности. Он вел себя с Алексой с необычной заботой и нежностью, как с ребенком, которого доверили ему на попечение.

Алексе хотелось поговорить с ним о будущем. Ее волновало, будут ли они снимать в Алленштайне квартиру или лучше поселиться в отдельном доме? Думает ли он продолжать служить в Алленштайне или пытаться снова добиться перевода назад, в маркграфство Бранденбург? Он постоянно давал уклончивые ответы.

Алленштайн оказался совсем не так плох, как опасалась Алекса. Расположенный на Алле, [22]со старинным замком — бывшей резиденцией епископа — и извилистыми проулками, словно сошедшими со страниц сказок, он обладал каким-то подкупающим очарованием. Домики вокруг замка, казалось, были сделаны из пряников, и такой на вид аппетитный городок не мог не понравиться.

Они остановились в райсхофе, постоялом дворе, претендовавшем на статус отеля, но первый же обед оказался просто ужасным: жесткое мясо, малоаппетитный суп, перетушенные овощи и похожий на клей пудинг. Номер, однако, обладал такой же тихой прелестью, как и весь городок. Натертый воском дубовый пол, портьеры из ткани ручной работы, шкафы, комоды и огромная кровать с альковом — все было основательно и прочно, как замок рыцарского ордена.

Первые дни прошли в поисках квартиры и неизбежных визитах к будущим товарищам по службе. У Алексы были еще свежи в памяти такие же визиты при их приезде в Потсдам, и она с горечью отметила, что здесь их принимали совсем не так сердечно, как там.

В поведении всех была заметна известная выжидающая сдержанность; Ганса Гюнтера встречали примерно так, как встречают в отеле гостя, явившегося на регистрацию без багажа. Отношение к Алексе вызывало еще большее беспокойство, это выражалось в недвусмысленных сомнениях и даже колкостях. Одна из дам, видимо не блиставшая особым умом, позволила себе довольно бестактное замечание: они-де представляли Алексу намного старше и гораздо основательней.

Ганс Гюнтер переносил первые трудные недели со стоическим равнодушием, которому Алекса не уставала удивляться. Ей казалось, что он эту повсеместную сдержанность вообще перестал замечать. Это причиняло ей боль, она понимала, что в принципе он останется здесь чужим для всех. Его открытость, умение непринужденно общаться с людьми из общества, которые так нужны были в Потсдаме, здесь могли только вредить ему. С другой стороны, когда она вспоминала об этих первых неделях в Восточной Пруссии, она понимала, что это были наилучшие дни их супружества. Ганс Гюнтер старался проводить с ней каждую свободную минуту. В конце дня, когда он возвращался со службы, они встречались в кондитерской Кольберта, пили кофе, а если позволяла погода, в воскресенье совершали поездки на лошадях за город. Они посещали спектакли заезжих артистов или концерты в Городском зале. Казалось, они были просто неразлучны. Все вокруг стали замечать, с каким вниманием и заботой относится он к Алексе, а фрау Нотце, владелица отеля, рассказывала всем в городе, что такой сердечной привязанности супругов она в своей жизни не встречала.

Им наносили ответные визиты. После этого на какое-то время их оставили в покое, но постепенно стали поступать приглашения к чаю или ужину, и наконец пришло приглашение на вечерний прием к командиру. Атмосфера постепенно оттаивала, возможно, не в последнюю очередь потому, что Годенхаузены были самой привлекательной парой с блестящими манерами. Появление их в обществе или ресторане привлекало всеобщее внимание, местные законодательницы нравов с трудом скрывали свое волнение, когда Ганс Гюнтер при встрече целовал им ручки, а мужчины в присутствии Алексы, казалось, молодели.

В начале декабря супруги остановили свой выбор на двухэтажном, производившем довольно мрачное впечатление доме, обсаженном деревьями и кустами и с фонтаном во дворе, на Парадерплац. Но небольшая плата и красота старой архитектуры сыграли решающую роль, и Ганс Гюнтер решил снять его. К дому примыкал обнесенный высокой стеной огромный участок, а за домом стояли каретный сарай и конюшня.

Алексе дом не понравился с первого взгляда. Он показался ей слишком большим, и она боялась, что его будет трудно обогреть, что впоследствии и подтвердилось. В течение всего времени, что они там жили, Алекса никогда не чувствовала себя в этих, похожих на крепостные, стенах тепло и уютно, даже летом.

Зал оказал бы честь любому отелю. Направо располагался танцевальный зал, который они решили не обставлять мебелью и закрыть. Слева находился будущий салон. В три небольшие комнаты, в одной из которых Ганс Гюнтер решил сделать свой кабинет, можно было попасть через хозяйственный флигель, где находились кухня, кладовая, прачечная и помещения для прислуги. Сюда можно было пройти и со двора. Наверху располагались единственная большая комната, туалет, ванная и кладовая.

— Я буду чувствовать себя здесь совершенно потерянной, — вздохнула она.

— Подожди, пока все обустроится. Дом будет очень элегантен. Мы еще покажем этим крестьянам. Я хочу, чтобы здесь у нас был такой же гостеприимный дом, как и в Потсдаме. Через полгода ты будешь принимать в этом доме весь штаб армейского корпуса, не исключая генерала Хартманна. Действовать нужно только так. Главное, чтобы у нас было все только самое лучшее. Важнее правильных связей нет ничего.

— Как с Ойленбургом и Мольтке, да? — Алекса тут же пожалела о своей колкости. Ганс Гюнтер залился краской и нервно затеребил воротничок.

— Это было лишнее, Алекса.

После двадцать седьмого октября они ни разу не вспоминали в своих разговорах о процессе Мольтке и его последствиях. Как шло следствие в суде чести по его делу, он так же ни разу ей не сказал, и она об этом не спрашивала. Она даже не знала, был ли он оправдан, или расследование еще продолжалось. Если бы его признали виновным, думала она, он должен был бы выйти в отставку, как Хохенау и Линар.

Желание стать в чужом городе своей не оставляло ей времени ни для размышлений, ни для волнения. Ни Анна, ни Лотта не захотели ехать с ними в эту глушь, в Восточную Пруссию. К счастью, фрау Нотце, хозяйка гостиницы, порекомендовала им в качестве экономки некую фрейлейн Анни Буссе, дочь отставного капитана пехоты, и, кроме этого, двух польских девиц, Бону и Светлану, которые уже служили раньше в офицерских семьях. В конюшне конюх Ержи заботился о двух выездных лошадях, которых Ганс Гюнтер купил в Кенигсберге, и ухаживал к тому же и за садом. Дополнением ко всему домашнему персоналу служил денщик, драгун Ян Дмовски.

Хозяйство показалось Алексе слишком большим, и она оставила все на попечение фрейлейн Буссе, настоящему олицетворению истинной германской женщины со статной фигурой и неопределенным возрастом. Корни гладкозачесанных светлых волос предательски выдавали в ней брюнетку, и она обходилась с поляками, русскими, евреями и — как опасалась Алекса — с венграми с надменностью Кримхильды. [23]Горничные и прачки не смели при ней рассмеяться, она умела поставить на место даже торговца-еврея, поставлявшего в дом уголь, дрова, импортные напитки и фальшивый антиквариат. Алекса подозревала, что она берет взятки у поставщиков, но решила закрыть на это глаза, так же как и на исчезновение временами бутылок вина, завышенные счета на продукты и ночные посещения комнаты фрейлейн Буссе неким вахмистром.

Мебель пришла десятого декабря, и к Рождеству все было более или менее обустроено. Картины, персидские ковры, столы и диваны, завершившие меблировку дома, Ганс Гюнтер приобрел у одного рыжебородого молодого человека, некоего Финкельштейна, которому удалось проникнуть в дом, минуя бдительное око фрейлейн Буссе. Но, несмотря на эту роскошь, Алекса никогда не чувствовала себя как дома. Насколько в Потсдаме она была готова жить долго, настолько здесь ощущала она себя проездом, готовой в любое время к отъезду.

Тем не менее Алекса наслаждалась праздником Рождества в этом, 1907-м, году как никогда за все годы своего замужества. Ганс Гюнтер пребывал все время в отменном настроении. Та пелена, которая застилала голубизну его глаз со времени процесса в Берлине, исчезла, и он более чем когда-либо походил на того юного кадета на фотографии в семейном альбоме.