Я любила наш маленький домик, который мы арендовали у наших соседей, мистера и миссис Барлоу. Для меня дом обладал человеческими качествами: пятно от воды на потолке моей спальни было похоже на лицо старушки с открытым смеющимся ртом; ветка липы, стучавшая в окно гостиной, скрипела, как мягкие подошвы туфель танцующих на песке; подвал, где зимой хранились картошка, лук и другие корнеплоды, имел сильный суглинистый запах.

Поскольку артрит у моей мамы прогрессировал, я взяла на себя все домашние обязанности. Я готовила еду, пекла что-нибудь, стирала, гладила и убирала в доме. Сдельной работы не стало после того, как на окраине Олбани построили новую швейную фабрику, и хотя я понимала, что доход нашей семьи уменьшился, все равно вздохнула с облегчением, потому что находила эту работу ужасно скучной. Я была рада, что у нас есть старая швейная машинка, ведь я могла шить одежду для себя, и пусть я иногда вынуждена была просить отца одолжить грузовик у мистера Барлоу, чтобы свозить меня в магазин за материей и швейными принадлежностями, зато мне не нужно было идти в магазин одежды, где я могла столкнуться с девушками, которых когда-то знала, — это могли быть как покупательницы, так и продавщицы.

Осенью я убирала в саду, сгребала опавшие и почерневшие от холода листья и сухую траву, освобождая землю от стеблей и корней растений, чтобы она отдохнула зимой. А еще я высаживала клубни и луковицы, которые давали побеги следующей весной. Зимой я изучала книги по садоводству, придумывала и зарисовала новый план сада, разбитого теперь и на переднем, и на заднем дворе. Как только весной сходил последний снег, я шла по выложенным галькой тропинкам, которые по моей просьбе выкладывал отец, и любовалась первыми крокусами и подснежниками, а чуть позже гиацинтами, тюльпанами и нарциссами, желая, чтобы взошли первые крошечные розовые ростки пионов, когда станет уже совсем тепло.

Летом я снова убеждала отца одолжить у мистера Барлоу грузовик, чтобы отвезти меня к болоту в окрестностях Пайн Буш, где я делала зарисовки флоры и фауны; позже я перерисовывала эти наброски уже акварелями.

Я оставалась верна своему обету отгонять нечистые помыслы, данному когда-то Господу в обмен на возможность ходить. По прошествии нескольких лет я поняла, что основная причина моего выздоровления — это сила моего собственного организма и решимость; но какая-то часть меня все еще оставалась в плену суеверий и твердила, что мне не стоит нарушать свое обещание, иначе я буду вынуждена поплатиться чем-то другим.

Я научилась усмирять желания моего тела, хоть это было и нелегко. Я хотела познать мужчину, ощутить ласку и любовь.

Я знала, что никогда никого не повстречаю, живя такой жизнью, и тем не менее не знала, как это изменить. Само собой разумеется, не могло случиться, чтобы какой-то мужчина когда-нибудь зашел в наш дом на Юнипер-роуд в поисках Сидонии О'Шиа.

Вскоре после моего двадцать третьего дня рождения мама заболела. Сначала это был бронхит, а затем он перешел в опасный вид воспаления легких, которое то вроде бы проходит, то вновь возвращается. Я ухаживала за ней, как она когда-то за мной, кормила ее, расчесывала волосы, мягко массировала ее руки и ступни, чтобы облегчить боль, усаживала на металлический горшок, накладывала мазь на грудь. Иногда, в те дни, когда ей было легче дышать, она еще пыталась петь свои французские песни хриплым низким голосом, и в такие минуты мы с отцом не могли даже смотреть друг на друга.

Отец снова перенес с веранды в кухню тахту, только теперь уже мама лежала на ней, подпираемая подушками. Она наблюдала, как я готовлю, и с особым удовольствием смотрела, как делаю выкройки и шью себе одежду.

После очередного обострения пневмонии доктор сказал нам, что мамина смерть — лишь вопрос времени; ее легких надолго не хватит.

Когда доктор ушел, мы с отцом просидели возле нее всю ночь. Отец говорил с ней, и, хотя она была не в состоянии ответить, по ее глазам было видно, что она все понимает. Ее грудь резко поднималась и опускалась, издавая звук, похожий на тот, который получается при комкании бумаги. Временами отец что-нибудь напевал, наклонившись к ее уху. А я — что делала я? Я ходила по их спальне взад и вперед, чувствуя, как мои легкие наполняются жидкостью, словно я тонула, как и моя мама. Было трудно унять тупую обжигающую боль в горле. Рот болел. Глаза болели.

А потом я поняла: мне нужно заплакать. Я не плакала восемь лет, с тех пор как рыдала в шестнадцать, узнав о последствиях полиомиелита.

Я уже разучилась плакать. У меня так сильно были напряжены глаза, губы, горло и даже грудь, что мне казалось: что-то должно вырваться наружу, а что-то — разорваться. Либо голова, либо сердце.

Я подошла к кровати и села возле мамы, подняв ее изувеченную руку. Вспомнила, как ее руки заботились обо мне и утешали меня. Потом я опустила ее руку на покрывало, но продолжала держать в своих руках. Я приоткрыла рот, пытаясь высвободить боль, гнездившуюся в горле. Но ничего не вышло, боль лишь усилилась.

Отец дотронулся до моей руки. Я посмотрела на него и, увидев слезы, легко текущие по его щекам, прошептала дрожащим голосом:

— Папа… — Так хотелось, чтобы он помог мне! Мама умирала, а о помощи просила я.

Он придвинул стул ближе и обнял меня за плечи.

— Поплачь, Сидония. Дождь слез необходим для сбора урожая понимания, — сказал он с каким-то подобием кривой улыбки. Еще одна его ирландская цитата, но сейчас мне это действительно было нужно.

— Папа, — снова произнесла я, чувствуя комок в горле. — Папа.

— Скажи ей. — Он кивнул в сторону мамы. — Скажи ей.

И тогда я поняла, что мне нужно сделать. Я легла рядом с мамой и положила голову ей на плечо. Так я пролежала довольно долгое время. Ее дыхание было мучительным и редким. Мое — учащенным и тяжелым.

Пока я лежала там, испытывая отчаянную потребность в слезах, я спрашивала себя, почему никогда не говорила маме, что люблю ее. Почему никогда не ценила все, что она сделала для меня, — не только когда была ребенком или когда лежала на кровати, не в силах позаботиться о себе, или даже позже, когда наконец выздоровела, насколько это было возможным, но все равно продолжала надеяться на нее? Почему никогда не говорила ей, что понимаю, как мои страдания и злость негативно отражались на ней? Или я просто предполагала, что она все поймет?

Я была ее чудом. У нее были надежды на меня — она надеялась, что я выйду в люди. Что не упущу свой шанс и выучусь чему-то новому. Что найду удовлетворение в работе, в помощи другим, в дружбе. Что я выйду замуж и у меня будут дети. Вместо этого я просто приняла все, что случилось со мной, и замкнулась в себе. Я была ее чудом, и все же я выросла нелюдимой и молчаливой.

Я не воспользовалась ни одним шансом.

Когда я начала шептать ей о том, что давно должна была сказать, мое горло расслабилось. И я наконец заплакала. Я плакала и все шептала ей что-то, пока она не умерла, — это случилось сразу после полуночи.

После этого я уже не могла перестать плакать.

Отец и я скорбели по-разному: меня то и дело сотрясали неконтролируемые рыдания, которые я пыталась заглушить, укрывшись в своей комнате, где устроившаяся в углу кровати Синнабар спокойно наблюдала за мной. Отец скорбел в тишине, часто сидя на ступеньках на заднем дворе, просто уставившись в забор. Однажды, когда я вышла и села возле него, он сказал так, будто я прервала его на средине мысли:

— Знаешь, она хотела стать дизайнером одежды. Но вместо этого она вышла за меня замуж, бросила свой дом и все, что имела.

Он поднял со ступенек щепку и начал изучать ее, будто внутри нее что-то находилось. Я никогда не знала об этой ее мечте.

— Ты так похожа на нее, Сидония. Нежная, и одаренная, и решительная.

Похоже, теперь любая мелочь могла вызвать у меня слезы. Я плакала, заметив, как красиво солнце высвечивает лишенные слуха уши Синнабар. Я плакала, когда видела молодую пару, проходившую мимо нашей подъездной дороги с детской коляской. Плакала, когда находила маленький скелет птенца в разбитой скорлупе под липой. Плакала, когда у нас заканчивалась мука.

Я плакала ежедневно на протяжении трех месяцев. Плакала через день на протяжении следующий двух месяцев. Плакала раз в неделю еще два месяца, а потом через неделю и в конце концов перестала плакать — так прошел год.

Мой отец был ирландцем с красивым мелодичным голосом, но он разговаривал все меньше и меньше после смерти мамы. Нам было легко друг с другом. Мы с папой завели новый порядок, который подходил нам обоим. Мы ходили по дому, как два отдельных клуба дыма, никогда не касаясь друг друга и все же как-то гармонично существуя рядом. Каждый вечер после ужина мы читали — ежедневную прессу и книги. Я продолжала читать романы, а он — биографии и исторические книги. Иногда мы обсуждали прочитанное, комментировали какие-то новости или особенно впечатлившие эпизоды в читаемых нами книгах.

Все, что у нас с ним осталось, были мы сами.

Мамина смерть отразилась на отце не только эмоционально, но и физически. Казалось, он стал ниже ростом и еще более скованным в движениях. А потом — случилось ли это непроизвольно или у него было что-то с глазами, а может, и с очками — вскоре стало очевидно, что его зрение стало слишком слабым, чтобы он мог продолжать работать шофером. Первый незначительный инцидент — это когда он просто зацепил фонарный столб, пытаясь припарковать дорогой блестящий автомобиль своего начальника, но вскоре после этого он, хоть и несильно, врезался передом машины в закрытую дверь гаража.

После этого начальник сказал, что не может оставить его на этой работе. Отец все понял. Что хорошего — иметь водителя, с которым ездить небезопасно? Но его шеф был добрым человеком и сожалел, что моему отцу приходится уходить, поэтому неожиданно выдал ему выходное пособие. А поскольку мы жили экономно, то нам этого хватило надолго.

Отец любил водить автомобиль, у него у самого был «форд» модели 1910 года. Он говорил, что в Америке считалось явным признаком успешной жизни, если у тебя были участок земли и автомобиль. Но даже несмотря на тяжкий труд и скромный образ жизни мои родители так никогда и не смогли купить участок земли или дом, а отец часто повторял, как хорошо, что Майк и Нора — мистер и миссис Барлоу — разрешили нам и дальше жить в этом доме и так мало платить за его аренду. И тем не менее, когда он еще работал, он купил на аукционе «Модэл Ти»[14], уже не на ходу, но у нас никогда не находилось средств на ремонт двигателя. Отец еще долго тешил себя надеждой, что однажды проедется на этом автомобиле, но этого так и не произошло, а к тому времени, когда у отца ухудшилось зрение, он уже давно смирился с тем, что никогда не сядет за руль своей «Модэл Ти». Но все равно он хранил автомобиль в сарае за нашим домом и каждую субботу при хорошей погоде вымывал, начиная с капота и заканчивая узкими шинами. Иногда по вечерам он садился в машину и курил свою трубку; я тоже порой забиралась в нее, а в летние месяцы читала там. Было что-то успокаивающее в ее гладком деревянном руле и теплых кожаных сиденьях.

Как-то раз отец принес домой из парикмахерской старый экземпляр журнала «Век мотора». Он начал говорить о своей любви к машинам; впервые за долгое время я видела его таким восторженным, поэтому когда я в следующий раз пошла за покупками, то купила ему последний номер «Века мотора», и мы просматривали его вместе, сидя на диване. Не знаю почему, но мне нравилось смотреть на фото только что выпущенных красивых и гладких новых автомобилей.

А потом он нашел на заброшенном участке земли эмблему с капота «Бойсе Мотор Метер» и отполировал до блеска. Еще через несколько недель он пришел домой с термометром, измеряющим температуру радиатора «Бойсе Мотор Метер», на который он наткнулся в магазине подержанных товаров. Теперь это стало нашим хобби: по субботам с утра мы с ним отправлялись в Олбани на поиски блестящих эмблем «Бойсе» и решеток радиаторов, а иногда выписывали их наложенным платежом. Наша коллекция росла. Раз в месяц я торжественно доставала их все из соснового шкафчика в гостиной, натирала и расставляла на кухонном столе. Отец сидел и наблюдал за этим с другой стороны стола, иногда беря в руки и пристально изучая одну из эмблем.

Мы вместе ездили на аукционы, просто для того, чтобы ощутить волнение при виде такого количества автомобилей и выставленных на них безумных цен. А еще мы снова начали смеяться.

Шли годы. Сезоны сменяли один другой, и мы с отцом оба становились старше. Так продолжалось до конца марта 1928 года, когда с востока принесло снег с дождем и все, что я знала, исчезло навсегда.

Глава 4

Пока я ждала у стойки отеля «Континенталь» в Танжере, чтобы получить ключ от своей комнаты, я поняла, что американец с парома очень точно описал этот отель: постояльцы были одеты по последней моде, их гардероб был тщательно продуман, и сам отель был очень красив — в его интерьере сочетались европейские и арабские мотивы. Я перевела взгляд на тарелку, висевшую на стене возле стойки. На ней было написано, что муж королевы Виктории Альфред был первым клиентом отеля. Когда я провела пальцами по тарелке, то снова заметила слой грязи под своими ногтями. Комнату мне показал молодой парень в красно-коричневой феске[15], вытершейся по краю, а кисточка была немного неровной. Поставив мои чемоданы, он кивнул и широко улыбнулся.