Кеша взглядом приподнял человека, повёл в переднюю. Мужчина, заплетаясь, пошёл. Шёл, повернувшись к Кеше, лепетал:

— Сними проклятие, всё, что хочешь, сделаю для тебя. Охраню от всего мира, слышишь? Спаси. Сними проклятие. Мне только пятьдесят исполнилось.

Кеша распахнул перед ним дверь.

— Кеша! — закричала Нина, когда щёлкнул замок двери.

Она не помнила, как выбежала в коридор, как схватила Кешу за руку, потянула к себе.

— Кеша! — Она коснулась губами его щеки, отстранилась, испуганная своим движением, бесстрашно уставилась в его равнодушные глаза. — Я умоляю вас, Иннокентий Михайлович, вы такой хороший! Вы спасли мальчика от паралича, вы ноги вылечили женщине, вы каждому помогаете. Вы — большой, вы — громадный, зачем же сейчас… так мелко? Я ничего не понимаю, но я прошу вас, я вас умоляю, пойдите к нему, снимите с него проклятие.

Кеша минуту ошалело смотрел на неё, потом скривился в усмешке.

— Что с тобой случилось, тихоня? — отвернулся и пошёл в комнату. Нина кинулась за ним, взяла его за плечи, не отпускала. Он стряхнул её руки. — Дура! Ты знаешь, за кого просишь? Кого пожалела?

— Знаю. — Вот что значит приобщение к Вечности: холодное непроницаемое лицо, спокойствие и равнодушие! Она преодолела страх. — Я всё знаю. Сегодня приходила его мать. По его вине погибла девочка. Мать говорила, он умирает. Это Воробьёв. Ведь так? Послушайте, дело не только в том, что вы лечите, дело в том, что вы добрый. Вы ту девочку хотели вылечить. Вы из-за неё страдали, мучились.

— Я — добрый?! — Кеша присел в смехе.

— Вы из-за неё стали такой. Вы просто отвыкли показывать доброту. Ваш полковник, Воробьёв, весь город… вас травили. Раньше вы были другой, я знаю, я всё в вас чувствую. Послушайте, если бы вы знали, какая исходит от вас справедливость. Вас полюбила моя Оля. Вы такой… я прошу вас, снимите с него ваше проклятие.

Кеша стоял перед ней, сунув руки в карманы брюк.

— Нет! — Лицо его кривилось в странной усмешке. — Пусть его… подохнет в муках, как те, кого он убил.

Она сейчас рухнет в беспамятстве перед его взглядом, ей страшно смотреть на него, но, не жмурясь, в упор, она смотрит.

— Никто из людей не может судить, жить Воробьёву или нет. Даже вы. Тем более вы, потому что вы — врач! Врач — не судья. — Нина сейчас прежняя, такая, как до гибели Олега: она отвечает за всё, что происходит вокруг, она призвана спасать, помогать, любить!

— Молчать, дура, — тихо говорит Кеша. Хочет засмеяться и не смеётся. Приподнимаются брови в живом удивлении, и снова — лишь спокойствие.

— Я прошу вас, Кеша. Для меня, для Вари, для Ильи не берите на себя такой грех. У вас же добрая душа! Идите к нему, он, наверное, ждёт, ему плохо. Он и так скоро умрёт. Пусть умрёт сам, без вас. Вы — добрый, Иннокентий Михайлович. Если бы вы знали, Кеша, какой вы добрый! Вы — могучий, Кеша. Верните ему жизнь! — Больше она не может стоять.

Кое-как добрела до зелёной тахты. Леш на живот, как любила лежать дома, при Олеге. Так разом можно освободиться от неприятного и вобрать в себя сразу много тепла и покоя. Прислушалась. Стояла глубокая тишина. Ни шагов, ни скрипа двери. Ушёл? Или стоит в передней?

Это не в квартире, это в ней тишина. Её нет, её выпил до донышка Кешин взгляд, она ушла с тем человеком, тощим, жёлтым, в очках на толстом носу. Она спускается с ним по не дающимся ступенькам, две преодолевает и садится — отдыхать. Долго, целый час, спускается, дышать трудно, твёрдый, жаркий воздух раскалившегося за день дома не проходит в лёгкие. Она хочет пить. Но у кого попросишь, если только что из больницы и нет сил пошевелить губами. Губы, язык — твёрдые, жёсткие, горят. Наконец вышла на улицу, один шаг до скамьи, и грузно на скамью упала. Куда идти? Зачем? Если проклята? Если обречена? Если нет будущего? Час, два, всю жизнь сидеть на скамье, раз всё кончено. Сидеть, пока не понесут, потому что сил жизни больше нет. Ничего кругом нет: ни прошлого, ни будущего. Какая девочка? Он не знает про ту беленькую девочку, у которой разлетаются волосы. Как хорошо, как легко не знать! Это она знает про девочку. Она. Не он. Он сидит на скамье.


— Пей! — Её переворачивают. Резкий запах дёгтя, полыни, мяты. Она различает все запахи. — Ну и горазда отключаться. Опять своё время пропустила. Если бы я не вернулся, проскочило бы.

«Не вернулся? Значит, он всё-таки ходи к той скамье? Что он сказал несчастному? Какие слова могут разрешить жить?»

— Ты совсем плоха, дура-баба. Нужно думать о себе, пить лекарство каждые два часа, а не в чужие дела соваться.

Ей хотелось услышать свой голос, чтобы понять: он, нет, она снова живёт, с неё, нет, с него снято проклятие.

— Вы говорили, каждые три часа… — Она приподняла голову, зажмурилась, выпила залпом и снова уронила голову на зелень тахты.

Над комнатой, над миром царит белый свет луны и звёзд. Луна — в широком окне, звёзды — в широком окне. Двое в комнате. Спутывают дыхание. Кеша включает золотистый свет торшера, тушит луну и звёзды. Выбирает себе книгу в шкафу. Нина воспалёнными глазами следит за ним. Тень от него прочертила диагональ через всю комнату, он не в комнате, он на всей планете главный, самый могущественный. Он умён, и он знает то, чего не знает она. Он великодушен и способен к состраданию. Благостное тепло разливается по Нине, когда она смотрит на громадного Кешу. Голова у неё кружится, И он, такой великий, послушался её? Её. Он. Неожиданно она испугалась, приподнялась на локте. Кеша присел на краешек кресла, как давеча сидела она.

— Это я раньше говорил «три», а теперь говорю «два». Ты должна делать то, что я говорю тебе, слышишь?

Нет, он на неё не сердится, он — обычный, спокойно листает книжку.

— Здорово ты над собой поработала, чуть что — отключаешься. Погоди, оживеешь. Ты чего, Нинка? — Он скользнул по ней небрежным взглядом. — Ты чего это, а? И ты туда же? — Он нехорошо засмеялся. — Я сказал тебе — «сговоримся»! Так и есть. Ты неутолённая. Ну-ну, жди, Нинка, девчонка твоя уснёт, я приду. Жди, Нинка-неутолённая. — Он встал, потянулся, снова вылез его круглый, аккуратный пупок. — Ты жди, Нинка.

Она не успела ни о чём подумать, ничего сказать, как его уже не было в комнате. Торшер погас, взлетала и опадала широкая занавеска окна. А его не было.

Как он смеет? Что он сказал ей? Никогда ей не говорили таких пошлостей! Он такой… большой, и — пошлости?! Она села, прижала руки к щекам. Снова легла. Взбунтовавшись в первое мгновение, вдруг поняла, что она ждёт его, ждёт потому, что он свободен, совсем свободен, ото всего на свете, он — над болезнями, над людьми, над бытом. И ей необходимо ощутить эту высшую свободу ото всего. Необходимо стать частью его, припасть к его силе. Эта его сила — жизнь. Если она хочет жить, у него должна она научиться, как это — жить без Олега. Только Кеша научит её быть сильной и — свободной. Только он свяжет её с природой и Вселенной! Только он откроет ей, зачем человеку дана жизнь!

Нет, не возмущение, не раздражение, не обида — в ней лишь ожидание: как произойдёт приобщение к жизни, к Вечности? Поэтому сейчас ей не стыдно, не грустно. Сейчас в ней нет памяти и нет Олега.

5

В глубокой тишине прошёл ещё час. Спала ли она, не спала, она не знает. «Нинка-неутолённая». Какое странное слово! Наверное, он оскорбил её своим смехом, своими словами, своим открытым желанием. Пусть. Она протягивает по зелени тахты руку, и рука ждёт Кешу. Она потянулась, и позвоночник её, расправившийся и напряжённый, ждёт Кешу.

Чем Кеша так отличается от всех?

Не лекарство от болезни он даёт ей, а зелье, — мелькнула нечаянная мысль.

— Кыш, кыш! — засмеялась Нина и вдруг поняла: она хочет жить. Жить! Какое ей дело до остального, если он обещает ей жизнь?!

— Дура ты, Нинка, не хочешь лечиться! — Она очнулась. Кеша стоял над ней с рюмкой. Лица его она не могла рассмотреть, Кеша расплывался, и только голос его жил в темноте.

Ей жалко было расставаться с горячей тахтой, но всё равно нужно встать, выпить лекарство, постелить постель. Она с усилием поднялась.

Как странно, лишь встала, почувствовала: непонятная сила сейчас кинет её к нему. Она качнулась в сторону, к выходу — преодолеть себя, но руки потянула к нему. И ощутила прохладные плечи, литые, с нежной кожей. Она помнила, у него в руках — лекарство, руки заняты, но ей захотелось его рук — охладить её горящую кожу, прекратить озноб. И его руки пришли к ней, обняли её шею. Самое незначительное, самое тонкое, что было в ней, он сжал обеими руками, как ошейником, нет, как мягким воротником, как защитой от всего мира. Вот, оказывается, что в ней больше всего болело и нуждалось в тепле, — шея. Шея — центр её жизни, в шее — все сцепления и нити, все волоски сосудов. Через неё из сердца — в мозг, через неё из мозга — в сердце. Кеша чуть шевелил пальцами, и из Нины уходила смерть. Вечность — не смерть, Вечность — жизнь.

Так они стояли в темноте. И над ними, и вокруг них, и в них стояла тишина. Великий, незнакомый прежде покой, полнота ощущения жизни…

А потом Кеша курил. Он лежал свободно, спокойно, как всегда, и курил. Дым лениво распадался над ними, опутывал теплом. Яркий торшер затоплял их лица светом.

— Я люблю яркий свет, — сказал Кеша и замолчал.

А Нина привстала на локте. Не мигая, она следила за его лицом. Вот Кеша чуть сощурился…

Такого с ней никогда не было. В ней всегда оставалась она сама, и именно она сама была нужна Олегу, такая, какая есть, с её авторами и с её рукописями, с её «хочу». Пусть эти «хочу» были скромными, но они были. Сейчас в ней не было её. Был только он, Кеша, и она хотела служить ему. «Прикажи! — просила она его мысленно, потому что слова представлялись ей великой трудностью, на них не было сил. — Хоть бы пить захотел!»

Но Кеша не хотел ничего. Он смотрел в потолок, в расклёшенную тень от торшера, и курил.

«Интересно, что в нём сейчас творится? — думала Нина и не думала. Она разглядывала его широкую, одинаковую в начале и в конце бровь. — Почему он так спокоен? Что знает он такое, чего не знает никто? Какие глупые вопросы! — посмеялась над собой. — Из прошлой жизни умные слова!» Наконец она поняла Кешу, в ней самой сейчас его спокойствие — ровное, глубокое, как дыхание здорового человека во сне. Она ляжет, как он, так же раскинет руки.

— Кто я есть, ты знаешь? — заговорил Кеша. Нина повернулась к нему, села, напряглась, не понимая. — Ты угадала, я был другой. Не спал ночи, сидел с больными. Шёл за десятки километров, не звали, не просили, сам шёл. Всё — людям. Ничего своего у меня не было. Видишь, жены нету, детей нету. А люди, знаешь, как потрудились надо мной?! — Он оборвал себя. — Нечего тебе, бабе, знать про то. — Он молчал тяжело. А заговорил равнодушным голосом: — Кто я есть? Один я вовсе. Звал с собой за травами Дамбу. Мой ученик в секции самбо. По тайге идёшь мягко, ешь сладко, дышишь легко. Плохо ли? А Дамба послал меня куда подальше. Что ж, я понимаю, в тайге не подерёшься. И по ковру скакать козлом легче, чем ползать на карачках, выкапывать корни, сушить травы, стоять у плиты, варить лекарство. Дамба держит первое место по самбо в республике! Слава, кубки, поездки, соревнования. Разве плохо? Другого звал мальчонку, он новенький в моей секции. Самбист из него никакой, а глаз — острый. Тоже не захотел. Ты знаешь, кто я есть? Я не как Дамба — по республике, я по всей России держал первое место целых пять лет! Это в трудовой книжке я массажист и тренер, для того только, чтобы занимать под солнцем нормальное место. Как все. Двумя жизнями поживи попробуй!

Нина коснулась его груди, готовая жалеть, готовая за него мучиться. Он даже не заметил. Не ей, себе говорил, не нужны ему ни её жалость, ни её благодарность.

— Кто я есть? А? Внук великого деда. Дед мне не чета. Он не то что зубную боль и грыжу заговорить… — Кеша помолчал, Нина досказала про себя за него: «Человека мог оживить». — Я вот люблю тряпки, и так и сяк рубашки, что Варька прислала, обглядел! А дед ходил в одних и тех же портках, в одной и той же рубахе по десять лет. Вся деревня кланялась ему. Он, точно храм, был окружён светом, мой дед. Кто я есть? — равнодушно говорил Кеша. — Бесправный колдун в третьем колене, сосланный. Самая мелкая шишка задевает меня. Мой полковник может далеко не всё. Часто приходится отбрыкиваться самому: где рублём, где подарком, где угрозой. Да разве отбрыкнёшься от всех? Уничтожить меня нельзя, как и деда, но меня можно изолировать. Достиг человек власти и считает: его-то обойдут земные беды, его-то не коснутся.

Кеша на неё не смотрел. Он не ей — себе говорил. Его снова оскорбили сегодня, и оскорбление не прошло. Кеша переживал это оскорбление так же медленно, как и радость, как и всё делал при ней уже несколько дней.