Надька не кинула, а выронила фужер. Тут же музыканты оглушили улицу маршем, и под этот марш гости мимо улыбающегося директора стали втягиваться в распахнутые двери.

— Ты — мой гость сегодня, — важно сказал директору Кеша. — Упейся в память о моей сестре и моей молодой жизни. Кончилась теперь моя жизнь.

— Ты сдурел, Кешка, тебе что, моча кинулась в голову? Соображай, что говоришь, — зашипел в ухо Жорка.

— У меня — служба, — слабо сопротивлялся директор, но Кеша уже вёл его за плечи.

— Во даёт!

— Да я сроду не видывал такого!

— Ну и размахнулись! — перешёптывались гости.

Просторная голубая комната, с голубыми стенами, голубыми портьерами и с громадным золотистым светильником, разбрасывающим по комнате золотистые лучи, производила впечатление разлившегося в небе солнца.

На столе оказалось всё, что заказывал Кеша, и сверх того — заливной поросёнок.

Гости быстро расселись, все лица повернулись к нему. Он здесь хозяин, это каждый понимал, и от него ждали первого слова. Кеша встал.

— Значит, так. — Глаза в глаза столкнулся с женихом. Подождал, пока жених покорно опустит глаза. — Отдаю я тебе, Иннокентий, свою сестру. Я вырастил её, можно сказать, сам. Наша мать деньгу зашибала, чтобы прокормить нас. Надька росла в моей заботе. Не обижай её.

Кеша сел. Пить не стал.

Собравшиеся в зале люди, разных профессий, разных судеб, разных культур и национальностей, вовсе не все пылали любовью к молодым. Любопытство, зависть, страсть к обжорству — мало ли какие причины привели их в этот зал. Но люди, стараясь незаметно разглядеть пышное убранство комнаты и богатый стол, всё-таки вели себя пристойно: повёрнуты были к молодым, любовались ими. А вместе с молодыми жадно изучали Кешу.

Кеша же, как никогда раньше, не мог ухватить себя. Он, внутренний, сжался и боялся пошевелиться, оглох, ослеп, онемел. Он, внешний, победоносно оглядывался: каков? И пыжился оттого, что люди смотрели на него, как смотрели всегда, завися от его воли. Значит, он по-прежнему в силе! Всё здесь его: Надька, голубые занавески, золотистый свет, лабухи, уже опрокинувшие в себя водку и с жадностью накинувшиеся на еду, директор, режущий ножом поросёнка.

— Я не всё сказал. — Кеша снова поднялся, приостанавливая общее чавканье, поднял рюмку. Он ещё не знал, что будет говорить, но ему хотелось в благодарность за покорность людей сказать им что-нибудь хорошее. Тихие слова женщины из Дворца мешали ему: слова — об уважении, понимании и любви. Мешала Надька, как в детстве, открывшая рот. — Один чудак решил жениться. — Кеша глядел в детское Надькино лицо. — Жил он всю жизнь в степи, пас овец, питался травой и сыром. Стало ему одному невмоготу, бросил он своих овец и пошёл по свету искать невесту. Долго шёл, через свою степь, через чужую, через горы, реки и попал в тайгу. Тайга не пустыня, она человеку стелет под ноги незнакомую траву, деревья на пути воздвигает, высылает навстречу зверей с огненными глазами. И плохо пришлось бы юноше, если бы неизвестно откуда не явилась перед ним девушка. Окутана в зелёное. Из-за спины, как крылья, — ветки кедра, на голове — корона из сосновых свечей, платье — из пихты. Девушка улыбнулась ему. О чём говорили, что делали, нам неведомо, только расстаться не смогли. Подступила осень. Пора перегонять овец на юг, иначе они погибнут, и стал юноша звать девушку с собой: «Пойдём в степь. Всегда будут у тебя сыр, молоко и мясо. Всегда будет тебе тепло, я одену тебя в шерсть». — «Нет, — покачала головой девушка, — там у тебя живёт один ветер, я слышала, там голо и пустынно, зимой холодно, летом жарко. Оставайся лучше ты со мной. Всего у тебя будет много — кедровых орехов, свежего мяса, всегда ты будешь защищён от ветра». Не смогли договориться. Ушёл юноша в свою степь. Нравится ему степь: простор, дышится легко, ветер насквозь продувает. Пусть осень уже, пусть цветы засохли, а всё — душистые. Хорошо! Девушка тем временем ходит по своей тайге. Ложе у неё всегда мягкое, зелень сочная. Но в душах обоих поселилась печаль. Она росла, росла и превратилась в тоску. Пошли они навстречу друг другу. Шли, и каждый вёл за собой свою родину: девушка — тайгу, юноша — степь. И вот очутились они на границе степи и тайги. То девушка стрит в его степь, то юноша войдёт в её тайгу. Так и стали жить: тут и там. С тех пор тайга и степь всегда рядом, такие разные! На границе степи и тайги стоят жилища, растут дети, для которых степь и тайга одинаково родные. Я пью за то, чтобы никто из вас не уступил другому своего главного, а были бы всё-таки всегда вместе.

Надька улыбалась. Когда она улыбалась, верхняя губа приподнималась, обнажая дёсны, совсем немного, но он нарочно старался рассказать Надьке такое, чтобы она улыбнулась. С гордостью оглянулась Надька на мужа, крикнула:

— Хоть мне и не положено, хоть я и очень люблю маму, а сейчас хочу выпить за братца. Он был мне всегда как отец.

Её поддержали: и Жорка, переставший наконец скулить, и родители Кеши, и Надькины подружки, и мать. Никогда раньше не замечал, а тут заметил: мать у них совсем уже старая. Но такая гордая молодая любовь сияла в её поблёкших глазах, так счастлива была мать, что Кеша снова встал.

— Не я родил её, — сказал он громко, — и прокормить тогда я не мог даже себя, сам ещё учился. Не я работал по две смены на заводе, не я мыл детали в ледяной воде, а потому главная у нас тут сегодня, породившая невесту, вот эту Надьку, выкормившая нас, наша с Надькой мать! Прежде всего выпьем за неё, за нашу уважаемую и любимую Александру Филипповну. — Кеша говорил, и душа его уже играла. Надька не сводила с него глаз, улыбалась ему.

Мать привыкла быть в стороне. Ей никогда ничего не было нужно для себя, она хотела только, чтобы у Кеши получалось всё, как хочет он, и у Надьки бы получалось всё, как хочет она. А сейчас, когда Кеша так сказал, мать, просияв, заплакала. Впервые за всю их совместную жизнь. Даже когда отец умер, она не плакала, она рожала Надьку.

— Маманя, не надо, — крикнула Надька.

— Маманя, тут свадьба, — строго сказал Кеша.

Громко чокались, громко славили Александру Филипповну и желали ей долгих лет со здоровьем. А потом громко славили, поздравляли его. А потом родителей жениха. А потом снова молодых. Лабухи пьяно вопили и на всю катушку пользовали свои гитары. Молодёжь танцевала. Свадьба была в разгаре. О Кеше забыли.

Кеша не пил, он ходил от одного гостя к другому. Присаживался, чокался, пригубливал и отставлял рюмку, а потом заводил разговор. С одним гостем он говорил о Пришвине и о пользе трав, с другим — о пользе женщин для жизни, с третьим — о снижении рождаемости, с четвёртым — о каратэ и самбо. Был он спокоен и трезв. Быть хозяином, развлекать гостей ему нравилось. Нравилось, что все ждут его, нравилось, как слушают. Нравилось, как музыканты играют без устали, нравилось, что молодёжь пляшет до упаду и орёт. Есть он сейчас не мог. И всегда-то ел немного, а сегодня кусок не шёл ему в глотку. Всех до одного держал он в прицеле своего взгляда. Вон жениховы родители кудахчут с гостями, вон Жорка целуется с директором, оба уже хороши, а всё ещё подливают друг дружке, оборачиваются к музыкантам, подпевают пьяными голосами, вопят.

— Давай, черти, бампинг!

— А что, — кричит директор, — возьму мальцов, нравятся они мне!

Мальцы, все мокрые, уже в изнеможении, продолжают играть. Как и все в зале, они вопят, прыгают в такт мелодии, точно вместо живых костей и крови сделаны из железяк и залиты бензином.

— Горько! — орут пьяные гости, подталкивают Надьку с Кешей друг к другу.

Надька совсем красная, но молодой муж не обращает внимания на её растрёпанность и смущение, властно обхватывает за плечи, закидывает Надькину голову, целует.

Вовсю раскрутилась свадьба. Уже пели вразнобой, уже валились первые слабаки на стол, сбивая рюмки и тарелки, уже кто-то орал непотребности, а кто-то в углу плакал. Цыплят табака, осетрину на вертеле распробовали уже немногие.

Кеше вдруг надоела свадьба, и он, на полуслове бросив разговор, пошёл к двери. Кеша был один трезвый здесь, и он был ото всех и ото всего свободен. С директором и музыкантами расплатился, слова, какие надо, сказал, гостей напоил и накормил, Жорку развеселил. Только он взялся за громадную бронзовую ручку, как его всего запеленало белым. Надька и её белое платье обняли его.

— Пойдём выпьем со мной, братик, пойдём потанцуем. Я хочу плясать с тобой.

Он обернулся к ней. Надькины губы опухли, как после долгих слёз, щёки блестели, в глазах застыл пьяный смех. Но вот эти глаза дрогнули, стали чуть косыми.

«Нинка была косая, — неожиданно подумал Кеша. — С чего это они вдруг оказались похожими?»

— Я больше всех тебя люблю, — сказала Надька. — Я хочу сказать тебе спасибо. Я даже не знаю, что ещё тебе сказать. — Она ткнулась ему в шею, ее слезы щекотали его. Кеша обхватил её, стал гладить, успокаивая. Надька была его ребёнком. А она всё сильнее вздрагивала под его руками, и теперь её слёзы уже не щекотали, жгли. — Не уходи, мне без тебя плохо, — хлюпала Надька.

Подошёл жених, попросил:

— Выпейте с нами, Иннокентий Михайлович, а то Надя думает, что вы обижаетесь. А нам это ни к чему, чтобы вам было плохо с нами.

«А ничего парень», — подумал Кеша и оторвал наконец от себя Надьку. Они вернулись к разорённому столу, Кеша сел рядом с Надькиным Кешей, а Надька зашла с другой стороны и положила мордочку ему на локоть.

— Ты не обижай её, — снова сказал Кеша Надькиному Кеше, глядя в его блёклые глаза, — она у меня одна-разъединая, я вырастил её. Всё моё — ей. Я дарю вам две тысячи. Я для вас обоих на что угодно готов, что хошь сделаю для вас, только ты не обижай её, слышишь?

— Понимаем, а как же? Всё будет, как положено. Мы к вам с уважением, с благодарностью. Всю жизнь будем помнить, — кивал Надькин Кеша, просил: — Выпейте, Иннокентий Михайлович, мы с Надей просим вас. Мы с Надей уважаем вас, как родного отца.

— Я сегодня должен быть трезвым. Мне сегодня развозить всех пьяных. Что же будет, если и я с копыт долой? — Ему и в самом деле не хотелось пить, зато наконец поел: помидорину, кусок сыра, яблоко.


Домой он попал в три часа ночи. Поднабравшиеся гости развезены, молодые доставлены в их новый дом, Жорка уложен спать. И мать уже спит. А у него сна — ни в одном глазу. Зажёг свет в коридоре, кухне, комнате, походил по дому. Зачем теперь ему трёхкомнатная квартира? Зачем столько больных?

В свободную и грустную минуту он читал. Всегда читал сидя, уважая книгу. Сидел выпрямившись, читал медленно, чтобы запомнить каждое слово.

Илюшка пытал его долго, прежде чем Кеша в первый раз взял книгу, спрашивал строго и напористо: «Думаешь, тебе хватит дедова багажа? Дед жил среди трав, а ты живёшь в камне цивилизации, ты должен учиться! Ты должен быть осведомлён обо всех сегодняшних достижениях. К каждому явлению должен подходить научно. Ты должен идти в ногу с открытиями нашего времени, должен учитывать их. Наша хирургия, например, знаешь сколько людей возвращает к жизни?! Высоко стоит наша хирургия. А ты помоги ей». У Кеши сводило скулы, когда Илюша разглагольствовал, но он слушал. Однажды вдруг понял: а ведь Илюшка правду говорит. Дед — лапотный, жил в деревне, а тут — цивилизация! И взял книжку. Буквы складывал, точно по букварю учился, — так трудно слова получались. Отбрасывал книгу, а Илюшка снова принимался долбить.

То, что Кеша взглядом мог пригвоздить человека к месту, Илюша называл научно — гипноз, психиатрия и вслух вычитывал Кеше отрывки из современных книг. Кеша гордился: Илья говорил про него учёные слова.

Прошло много месяцев, прежде чем Кеша стал читать с удовольствием. Поверив в астрал, в ауру, в двойников, он растерялся — при таком раскладе он вроде бы оказывался ни при чём. До головной боли пытался понять. С новой жадностью хватался за книги. Память была отменная. Стоило один раз прочесть страницу, запоминал её навсегда, со всеми знаками препинания.

Чем больше читал, тем больше спорил с Ильёй, старался убедить его: то, что написано в книге, то — само по себе, а главное — правильно определить, чем организм болен, найти причину болезни. Об этом никакая книга не напишет. Книга — не трава, не спасёт от болячки.

И грамоты книга Кеше не прибавила: писал он с ошибками. Наверное, поэтому никогда никому не писал писем, а свои назначения больному диктовал.

Но книгу Кеша полюбил. Аккуратно ставил новую в шкаф и каждый раз, доставая, гордился, какие у него красивые книги, любовался ими.

Так и жила книга в Кешином доме — для баловства. Особая красота. Её приятно подержать в руках, приятно разбирать её складную речь.

Сейчас, когда, как ему казалось, он был на собственных похоронах, вытащил Акутагаву. Но сегодня буквы не складывались в слова. Сунув японца на место, лёг на зелёную тахту, закинул руки за голову. «Ну и Надька! Удумала. Выскочила замуж!»