Джеральд поправил очки и полистал страницы.

– Древние арабские сказания, – изумленно пробормотал он и продолжил листать: – Arabia felix. Сава. Химьяр.

Он опустил книгу и с глубоким уважением посмотрел на дочь.

– Интересная тема, хотя пока и мало исследованная. Насколько, – он почесал седую шевелюру, уже редеющую на лбу и затылке, – насколько я помню, Ричард Бертон упоминал об этом, еще когда был студентом. Он тебе не рассказывал? Странно… В своем паломничестве он хотел пройти и по их следам. Но по каким-то причинам не смог и больше никогда об этом не говорил. Сейчас Ричард, должно быть, в Крыму, в кавалерийском полку.

Он замолчал, погрузившись в собственные мысли, а потом слегка приподнял книгу и тихо продолжил:

– Тебе пришло это в голову, когда…

Джеральд замешкался, не закончив вопроса.

Майя помедлила с ответом. Она не хотела лгать отцу, но и не хотела рассказывать, что действительно пережила в Аравии, – о тех событиях, которые пыталась забыть каждый день.

– Я там была, отец, – просто ответила она. – Я прошла сквозь пески, что засыпали древние царства.

В ее голосе прозвучало столько тоски, грусти и особой нежности, знакомой лишь тем, чью душу и дух пленили прошедшие времена, что взгляд Джеральда смягчился, лицо его озарила улыбка.

– Лучший стимул для чтения и исследования – задавать вопросы и искать ответы.

Он положил книгу на место и наклонился поцеловать дочь в лоб. Впервые с того вечера, как она сбежала.

– Спокойной ночи, моя умная девочка.

– Спокойной ночи, папа.

Дома. Снова дома.

4

С Эмми Саймондс Майя переписывалась регулярно. После первого траура по жениху Эмми подала заявление на должность медсестры в больнице Скутари и, несмотря на отсутствие опыта в уходе за больными, была принята в корпус сестер мисс Найтингейл, обладая базовыми знаниями как дочь хирурга. В каком-то смысле с Эмми было проще оплакивать Джонатана, чем с родителями – они, казалось, вот-вот сломаются под тяжестью утраты, в то время как Эмми придавала сил работа в лазарете и она, несмотря ни на что, старалась видеть жизнь в светлых красках.


Я часто представляю, как он приехал бы со мной повидаться, – писала она Майе. – Как бранился бы, что я против его воли здесь работаю и вижу боль и страдания! Но я знаю, еще меньше он хотел бы, чтобы мы предавались скорби. Именно он, всегда такой веселый, всегда знавший, как наколдовать улыбку в самый горький момент и даже заставить рассмеяться того, кто еще несколько мгновений назад об этом не помышлял. Он хотел бы, чтобы мы его помнили, но наслаждались жизнью, которую он так любил. Дорогая Майя, ты была ему так близка, в каком-то смысле даже ближе, чем я, – ты ведь со мной согласишься, правда?


Два раза была Майя у памятника, поставленного Джонатану на кладбище церкви Святого Алдата, но прах его покоился в русской земле, в отличие от всех погребенных здесь поколений Гринвудов, родителей Джеральда Элис и Джона Гринвуд, и матери Джонатана Эммы, урожденной Бэйли. Но врезанные в черный мрамор золотые буквы и цифры, заказанные Джеральдом у местного каменотеса Джона Гиббса на Литл Кларендон-стрит, ничего не значили для Майи, в отличие от комнаты Джонатана в Блэкхолле. По воле ее матери она осталась неприкосновенной, и казалось, что время там остановилось. Словно Джонатан в любую минуту мог появиться в дверях и ласково отругать младшую сестренку, которая залезла в его медицинские книги, как часто бывало раньше. Сначала Майя выдерживала в этой комнате лишь несколько мгновений: там еще витало вечное, пугающее «никогда». Но Майя каждый раз заставляла себя проводить там все больше времени, заменяя «никогда больше» на «а знаешь, еще?». У нее чуть не разорвалось сердце, когда она вновь увидела на его столе собственные письма – начальник Джонатана прислал их в Блэкхолл вместе с личными вещами. Особенно его последние строки, обращенные к сестре, так и не отправленные, потому что судороги холеры выбили из его руки перо, принеся бесконечную боль. Но Майя снова вернулась к недописанному письму, а потом нежно погладила строчки, прежде чем бережно убрать в выдвижной ящик стола. Она положила туда и письма, которые Джонатан писал ей в Аден. Ей виделась особая насмешка судьбы в том, что письма покойного брата спокойно пережили ее отсутствие в гарнизонном бунгало, а письма живых, Ральфа и Ричарда, безвозвратно исчезли.

Больше всего ей не хватало разговоров с братом. Ему она могла излить душу и непременно рассказала бы о своих злоключениях в Адене, о дороге в Ижар и дворце султана. И о Рашиде. О своих впечатлениях, чувствах, что все еще казались такими запутанными и нелогичными. Джонатан поверил бы каждому слову и не осудил бы ее. Возможно, только покачал бы головой, схватил ее за шею, как котенка, и с мягкой насмешкой сказал бы:

– Тсс, ну, Майя, развратная девчонка, и не стыдно?

Но она могла довериться брату лишь в мыслях. Однако, желая забыть все как можно скорее, она боялась утратить что-то из воспоминаний. Надеясь, что сможет потом спокойно стереть перенесенное из памяти на бумагу, Майя села за письменный стол Джонатана и принялась описывать все, что пережила. Сперва выходили торопливые, неразборчивые каракули – так нетерпеливо водила она пером, чтобы удержать обрывки мыслей, отрывки фраз, произнесенных мысленно или вслух. Лишь позднее она нашла время, подобрала подходящие слова и описала увиденное внутренним взором, испытанные чувства и ощущения. Предложение за предложением, абзац за абзацем, страница за страницей, словно нанизывая на нитку бусины.

Сама того не желая, Майя писала о себе в третьем лице. Не из страха, что кто-нибудь наткнется на стремительно растущую стопку бумаги, запертую в ящике письменного стола Джонатана – в комнате все уже покрылось слоем пушистой пыли, но Марта Гринвуд не позволяла Хазель там убираться, чтобы ничего не сдвинуть и не разбить, – писать в первом лице Майя просто не могла.

Если Марта и знала, что старшая дочь заходит в комнату своего покойного брата и проводит там целые дни, она делала вид, что ничего не замечает. Марта искала близости Майи, но не делала серьезных шагов навстречу, тогда как Джеральд и Майя, не преодолев до конца отчуждения, проявляли друг к другу симпатию. Мать решалась лишь на незаметные жесты – прикосновение к руке или плечу, робкое, непривычное, но все же полное нежности. Этой осенью на письменном столе Майи каждый день стояла тарелка с яблоками и виноградом, а раз в неделю Хазель подавала на стол говяжий бульон, ради которого Майя с детства бросала все дела и съедала до последней капли даже добавку. Много раз казалось, что Марта Гринвуд хочет что-то сказать ей или спросить у нее, но сдерживается в последний момент, резко отворачиваясь, чтобы приказать поставить в вазу новые астры или хризантемы или немного передвинуть часы на каминной полке…

В Блэкхолле ожидались большие события. После того как Уильям Пенрит-Джонс получил от торгового партнера Эдварда Дринкуотера из Саммертауна известие, что старшая из дочерей Гринвудов, что так приглянулись ему на празднике под открытым небом по случаю дня рождения их тетушки Доры, вышла замуж (о более подробных обстоятельствах мистер Дринкуотер умолчал ради приличия и чести семьи), то после недолгих раздумий решил добиться руки Ангелины. Хотя мистер Пенрит-Джонс не обладал привлекательностью лейтенанта Гарретта, у него были значительные преимущества: безупречная репутация и хорошая семья, да и Эдвард Дринкуотер охарактеризовал с самой лучшей стороны как самого товарища, так и его манеру вести дела. К тому же мистер Пенрит-Джонс, и так существо добродушное, пребывал в том возрасте, когда капризы девятнадцатилетних кажутся джентльменам очаровательными, и они сохраняют настойчивость, пусть юная леди пока еще высокомерно и задирает носик. Марта Гринвуд тоже была очарована манерами сорокалетнего кандидата на руку и сердце ее младшей дочери. Особенно – ненавязчивой душевностью, с какой тот выразил соболезнования по поводу траура, и пониманием, как поддерживать с Гринвудами приятные отношения в первое время, не нарушая этикета.

Но главное, Уильям Пенрит-Джонс обладал тем, что больше всего ценила Ангелина: уймой денег и готовностью щедро их тратить. Неудивительно, что со временем она проявила к нему интерес. И когда мистер Пенрит-Джонс понял по письмам возлюбленной, что его сватовство будет воспринято благосклонно, он дождался конца положенного Ангелине траурного полугодия, потерпел еще месяц и отправился в Блэкхолл, чтобы соблюсти все приличия и попросить у мистера и миссис Гринвуд руки их дочери – разумеется, вполне предсказуемо. И разумеется, помолвку решили не объявлять, пока не подойдет к концу годовой траур родителей, а празднование свадьбы назначили еще спустя на полгода, на середину августа. Чтобы скрасить Ангелине бесконечное ожидание, Пенрит-Джонс дал своей невесте – конечно, с согласия ее родителей – carte blanche на выбор и заказ нового гардероба и приданого. Разумеется, Ангелину не пришлось упрашивать дважды.

Так что туманным октябрьским утром в салоне Блэкхолла на столе, на креслах, на их спинках, ручках и на ковре были разложены образцы тканей всех мыслимых цветов и видов – тафта и органза, бархат и шелк, атлас и батист, сатин и тонкая шерсть, зеленые, нежно-желтые, голубые и розовые, малахитовые и сочно-голубые. В цветочек и орнамент пейсли, с каймой и в полоску, контрастную или близких оттенков. Вокруг были рассыпаны ленты и кружева, пуговицы, эскизы платьев и раскрытые журналы вроде «Парижской моды». Ангелина то и дело опускалась на колени, пролистывала страницы журналов, положив рядом отрезок ткани, бормотала что-то невнятное, прежде чем снова вскочить и лихорадочно начать поиски определенного образца из китайского шелка, который она полчаса назад держала в руках и потом куда-то небрежно бросила. Майя тем временем довольствовалась скамеечкой для ног, которую подвинула поближе к уютно потрескивающему огню, поставив рядом столик с чаем и тарелкой с печеньями. Не раз отрывалась она от чтения, наблюдала из-за страниц за сестрой и тихо радовалась ее счастливой деловитости.

От прежнего их раздора давно не осталось следа.

– Знаешь что, Майя, – прошептала ей доверительным тоном Ангелина во время прогулки по городу, – хотя сбежать – ужасно романтично, это ни в какое сравнение не идет с большим свадебным праздником!

Это было единственным, что сказала Ангелина по поводу бракосочетания Майи и Ральфа.

Майя часто думала, что поверхностность, с какой Ангелина смотрела на жизнь, – тоже своего рода благословение. Тот, кто не взлетал на крыльях любви, не мог опалить солнцем перьев и разбиться, упав на землю. Сильные и непродолжительные влюбленности Ангелины всегда напоминали ее сестре поведение маленькой девочки, высшим счастьем для которой была кукла. Ее мир рушился, если игрушка теряла руку или глаз, но слезы немедленно забывались, если куклу чинили или покупали новую. Так что целая череда галантных джентльменов вытеснила Ральфа из памяти Ангелины, едва кончилось лето, когда он сбежал с Майей. Ангелина не сомневалась, что Уильям Пенрит-Джонс – лучший из всех мужчин, и по ее особой логике причин сердиться на старшую сестру не осталось.

У Майи же был совсем иной опыт приходящих и уходящих влюбленностей – когда стихали мощные волны этих океанов и отступали приливы, оставалась бесплодная пустыня. В ее жизни было трое мужчин, каждый из них в свое время завладевал ее сердцем и ее умом, и двое уже ушли. Остался Ральф, он пытался выкопать в пустыне колодец, надеясь изо дня в день добывать из него животворную влагу и разбить вокруг сад. Он писал жене нежные письма, с радостью делился новостями о падении Севастополя после года осады, об отступлении русских войск и о благосклонной оценке своей персоны на слушании в Лондоне. К собственному удивлению, Майя искренне обрадовалась, когда на прошлой неделе он ненадолго заехал в Блэкхолл с пышным букетом светло-алых роз. Может быть, еще не все потеряно, может быть, она вновь полюбит его. Когда-нибудь.

– Бледно-лиловый, – прервали ее раздумья вздохи Ангелины, и Майя вновь обратила свое внимание на сестру, которая, подержав на вытянутой руке квадрат шелковой тафты сиреневого цвета, взяла в другую руку новый образец ткани.

– Бледно-лиловый и светло-серый! Мама настаивает, чтобы до помолвки я носила полутраур! Оба оттенка убивают мой цвет лица! Я могу дополнить их только белым – но белые воротнички выглядят до ужасного просто!

Расстроенная, Ангелина бросила оба отрезка на пол. Майя улыбнулась.

– Мистер Пенрит-Джонс не отменит помолвку, если несколько месяцев посмотрит на тебя в цвете, который тебе якобы не к лицу! Уже весной ты снова сможешь носить все, что пожелаешь.

– Еще бы!

Голубые глаза Ангелины вспыхнули, словно сапфиры, она взяла журнал и зачитала вслух, подняв указательный палец:

– В шелке в следующем году модны будут сочные темные тона. – Она восторженно помахала гранатово-красной материей. – Уже нельзя будет сказать, что я слишком молода для тяжелого шелка и должна ограничиться органзой. И что незамужней даме не пристало носить темно-красный!