Волнение там было сильным: обсуждался вопрос о том, чтобы направить в Конвент обращение с требованием пресечь жирондистские заговоры, и с нетерпением ждали Мориса.

Много говорили о шевалье де Мезон-Руже, о смелости, с которой этот упорный заговорщик во второй раз вернулся в Париж, где за его голову — и он знал об этом — была Назначена большая сумма. С этим возвращением связывали попытку освобождения королевы, совершенную накануне в Тампле, и каждый выражал свое негодование и свою ненависть к предателям и аристократам.

Но, вопреки всеобщему ожиданию, Морис был мягок и молчалив; он искусно сформулировал воззвание, сделал за три часа всю свою работу, спросил, закончено ли заседание, и, получив утвердительный ответ, взял шляпу, вышел из клуба и направился на улицу Сент-Оноре.

Когда он пришел туда, Париж показался ему совсем другим. Он вновь увидел угол Петушиной улицы, где ночью перед ним предстала прекрасная незнакомка, отбивающаяся от волонтёров. Потом он дошел до моста Мари той же дорогой, что и накануне, останавливаясь там, где их задерживали патрули, вспоминая разговор с незнакомкой, как будто улицы могли сохранить эхо слов, которыми они обменивались. Сейчас, в час дня, при свете солнца, воспоминания прошедшей ночи оживали на каждом шагу.

Миновав мосты, Морис вскоре пришел на улицу Виктор, как ее тогда называли.

— Бедная женщина! — прошептал Морис, — она не подумала вчера, что ночь длится только двенадцать часов и ее тайна перестанет быть тайной с наступлением дня. При свете солнца я найду ту дверь, в которую она ускользнула, и кто знает, не увижу ли ее в каком-нибудь окне.

Он вышел на Старую улицу Сен-Жак и остановился в той же позе, в какой незнакомка оставила его вчера. На мгновение он закрыл глаза, возможно надеясь, — бедный безумец! — что вчерашний поцелуй во второй раз обожжет его губы. Но ничто не обожгло его, кроме воспоминаний.

Морис открыл глаза и увидел две улочки — одну справа, другую слева. Они были грязны, плохо вымощены, загромождены заборами, пересечены мостиками, перекинутыми через ручей. Бросались в глаза деревянные арки, закоулки, плохо прикрытые полусгнившие двери. Это была нищета во всем своем безобразии. То тут, то там виднелся садик с изгородью или палисадник с подпорками, кое-где оградами служили стены. Под навесами сушились кожи, распространяя тот омерзительный тошнотворный запах, которым отличаются кожевенные мастерские. Морис по-всякому вел свои поиски в течение двух часов, но ничего не нашел, ничего не разгадал. Раз десять он возвращался, чтобы осмотреться, но все его попытки найти незнакомку были бесполезны, и поиски закончились безрезультатно. Казалось, что следы молодой женщины смыты туманом и дождем.

«Что ж, — сказал себе Морис, — вероятно, мне все это пригрезилось. Эта клоака ни на мгновение не могла быть убежищем для моей прекрасной феи».

В нашем суровом республиканце была поэзия куда более истинная, чем в анакреонтических четверостишиях его друга, ибо Морис пришел к этой мысли, чтобы не потускнел ореол, сияющий над головой его незнакомки. Домой он вернулся в отчаянии.

— Прощай, таинственная красавица! — сказал он. — Ты обошлась со мной как с ребенком или дураком. Действительно, разве пришла бы она туда со мной, если бы там жила? Нет! Она лишь пролетела там, как лебедь над смрадным болотом. И, словно у птицы в воздухе, след ее невидим.

VI

ТАМПЛЬ

В тот же день, в тот самый час, когда Морис в печали и разочаровании возвращался к себе через мост Турнель, группа муниципальных гвардейцев в сопровождении Сантера, командующего национальной парижской гвардией, производила обыск в башне Тампля, переоборудованной с 13 августа 1792 года в тюрьму.

Особенно тщательно этот обыск производился в покоях на четвертом этаже, состоявших из передней и трех комнат.

В одной из комнат находились две женщины, молодая девушка и девятилетний ребенок; все они были в трауре.



Старшей из женщин было лет тридцать семь-тридцать восемь. Она сидела за столом и читала.