– Неужели ты и сегодня видишь в моем лице смерть, Джон? – поддразнила я его. – По-моему, ты слишком поспешил, решив, что я умру. Я вряд ли доставлю тебе такое удовольствие.

Джон очень серьезно посмотрел на меня, и глаза его были холодны и тверды, как два кремешка.

– Ты совершенно здорова, Беатрис, – сказал он. – Здорова, как и всегда, но я по-прежнему вижу, что за тобой идет смерть. И ты это знаешь не хуже меня. Сейчас ты чувствуешь себя замечательно, потому что светит солнце и ты снова сидишь верхом на любимом коне. Но теперь все для тебя иначе, не так, как прежде. И ты, Беатрис, не настолько глупа, чтобы не понимать, что все вокруг уже разрушено и единственное, чему еще только предстоит здесь умереть, это ты сама.

Я наклонилась и погладила Тобермори, чтобы Джон не заметил, как кровь отхлынула от моего лица, когда я услышала его мрачные пророчества.

– А что же будешь делать ты? – спросила я вполне спокойно, хотя и довольно жестко. – Что будешь делать ты, когда тебе, наконец, удастся уговорить меня во цвете лет лечь в могилу или я просто сойду с ума от твоих надоедливых разговоров на одну и ту же тему? Что ты будешь делать тогда?

– Я буду заботиться о детях, – тут же уверенно ответил он. – Ты ведь в последнее время с Ричардом почти не виделась, Беатрис. Тебе было не до того – ты либо планировала полное уничтожение и Ричарда, и Джулии, и Широкого Дола, либо лежала больная в постели.

– А ты в это время проявлял сердечную заботу о Селии, – ехидно заметила я, отыскав ту болезненную точку, куда можно было ткнуть в отместку. – Наверное, ты именно поэтому и не выложил ей весь набор своих безумных идей, связанных со мной, моей жизнью и смертью. Когда она явилась к тебе, охваченная горем и ужасом, ты не рассказал, о чем ей на самом деле следует горевать, отчего приходить в ужас. Хотя сам ты и горевал, и был охвачен ужасом, не так ли? Ты утешал ее, и ласкал, и говорил, что все еще можно исправить, а потом привез ее домой, чтобы примирить с мужем, словно ничего страшного и не произошло, словно все в порядке.

– Словно никакого чудовища в глубине лабиринта нет, – тихо добавил Джон. – Да, Беатрис. Есть такие вещи и такие мысли, которых женщина – хорошая женщина, Беатрис! – не должна ни знать, ни видеть. Я рад, что могу защитить Селию от того яда, которым пропитан этот дом. Пока могу, потому что знаю: вечно терпеть это тяжкое испытание не придется. Лабиринт обрушится. И чудовище в нем умрет. Но я хочу видеть Селию и детей в целости и сохранности даже среди груды обломков.

– Краснобай! – нетерпеливо бросила я. – Это что, отрывок из романа, которые так любит Селия? И что же, по-твоему, вызовет крушение этого лабиринта? И как смогут Селия и дети остаться в целости и сохранности, если он рухнет у них над головой? Какую чушь ты несешь, Джон! Видно, придется мне снова применить право опеки и сдать тебя в лечебницу.

Он встретил эту шутку жестким взглядом, но лицо его осталось безмятежным.

– Лабиринт рухнет благодаря тебе, – уверенно заявил он. – Ты сама себя перехитрила, Беатрис. Хотя сам план был неплохой и весьма неглупый. Но цена оказалась слишком высока. Я не думаю, что тебе удастся вовремя вернуть все эти займы, и тогда мистер Льюэлин лишит тебя права выкупа закладной вследствие просрочки. И, между прочим, он поступит так не только с теми долгами, которые ты сделала с согласия Гарри, но и со всеми остальными – хотя об этих займах знают только ты и он, а теперь знаю и я. Он попросту откажется принимать эту землю и будет настаивать на выплате долга наличными. И тебе придется продавать. И продавать дешево, потому что ты будешь спешить, чтобы разом со всем разделаться. Но это окажется невозможно, и ты будешь продавать и продавать свою землю кусок за куском. И вскоре Широкий Дол будет лишен и своих земель, и своего былого благосостояния. Тебе еще очень повезет, если ты сумеешь удержать хотя бы дом, но все остальное… – и он жестом обвел сад, зеленый выгон, мерцающий зеленью, лес, полный голубиного воркования, высокие бледные холмы, на которых виднелись белые, протоптанные в известняке тропы, – все остальное будет принадлежать кому-то другому.

– Прекрати, Джон! – резко оборвала его я. – Прекрати. Прекрати проклинать меня. Любая причиненная мне боль, любая угроза с твоей стороны, и я сама разнесу вдребезги этот пресловутый лабиринт. Я расскажу Селии, что ты в нее влюблен и поэтому пьешь. Что поэтому ты и вернулся с ней домой. А Гарри я расскажу, что вы с ней – любовники. И тогда Широкий Дол будет разрушен и для тебя, и для нее. И Селия действительно окажется среди обломков. А разрушишь ее жизнь именно ты, потому что она будет не только разведена с мужем, но и разлучена со своим ребенком, а также изгнана из этого поместья и опозорена. Если ты будешь угрожать мне, проклинать и поносить меня, если ты будешь совать нос в мои финансовые дела, если ты будешь поддерживать происки мистера Льюэлина, если ты помешаешь мне стать хозяйкой этой земли, я уничтожу Селию. А это наверняка разобьет тебе сердце. Так что прекрати свои угрозы, прекрати проклинать меня, успокойся.

Взгляд Джона, устремленный на меня, был каким-то странным, далеким.

– Это не я тебя проклинаю, Беатрис, – сказал он. – Твое проклятье в тебе самой. По какой бы дороге ты ни пошла, тебя поджидает там затаившаяся змея. И если вскоре за тобой придет смерть, если тебя постигнет полный крах, то случится это, потому что смерть и разрушение – единственное, что ты знаешь, единственное, что ты готовишь для тех, кто тебя окружает. Даже когда ты думаешь, что действуешь во имя будущего, во имя Ричарда, во имя счастливой жизни, у тебя все равно получается нечто смертоносное – гибель людей в твоей деревне и опустошение твоей земли.

В приступе внезапной ярости я хлестнула Тобермори по морде, и он тут же взвился на дыбы – этому старому трюку я сама его когда-то научила, – передним копытом ударив Джона в плечо так, что он отлетел к дверям. Впрочем, было видно, что особого вреда этот удар ему не нанес. Я пришпорила Тобермори, и мы с грохотом помчались по аллее – казалось, я снова принимаю участие в соревновании с Джоном, только на этот раз мой соперник пользуется иным оружием: острым словом и проницательным предвидением. И мне стало жаль, что это уже не тот Джон, который когда-то так стремился выиграть в соревновании со мной, потому что очень меня любил.


Тобермори был в прекрасном настроении и страшно рад, что его вывели из конюшни, да и я была рада вновь сидеть в седле, а не в двуколке. Солнечный свет был золотистым, как шампанское, и так приятно было ощущать его на лице. Я чувствовала, что даже разрумянилась от радости, когда Тобермори рысцой про-мчался мимо прекрасных новых полей пшеницы на склонах холма. Птицы распевали вовсю, предаваясь летнему любовному безумию; где-то высоко в холмах перекликалась пара кукушек – казалось, это играет на дудочке маленький ребенок, неумело зажимая отверстия пальчиками. Жаворонки с пением взмывали высоко в летнее небо, от земли исходил теплый соблазнительный аромат зреющей травы и полевых цветов. Широкий Дол был вечен. Широкий Дол был таким же, как всегда.

Но я, увы, больше не была прежней. Я ехала верхом, как городская девушка на прогулке, и видела все, что мне нужно было увидеть, все, зачем я сюда поехала. Но увиденное почти ничего мне не говорило. Эти поля не хотели разговаривать со мной. Увиденное не пело в моем сердце. Не звучало подобно чистому звону колокола. Не звало, как зовет одна влюбленная кукушка другую. Не щебетало нежным голосом жаворонка. Да, все это было вечным, вечно прекрасным, вечно желанным. Но во мне все это больше не нуждалось. Я ехала по своей земле, как чужая. Я ехала верхом на моем Тобермори, но вела себя как человек, который только что научился ездить верхом. Я не дышала с ним в унисон. Когда я шептала его имя, он не прядал ушами, словно желая получше меня расслышать. И седло подо мной казалось каким-то жестким и неудобным, и поводья были слишком широкими для моих тонких рук. Мы с Тобермори двигались не как единое существо, получеловек-полулошадь, которому ни о чем не нужно задумываться. И копыта моего коня не впечатывались в эту землю так, как впечатывается Фенни в свое русло. Мы не были частью этой земли. Мы просто по ней ехали.

И на новые пшеничные поля я смотрела с осознанным вниманием и заботой, потому что знала: я больше уже не могу, опираясь только на инстинкт, определить, здоровы ли эти посевы. Я ехала вдоль бесконечной, уходящей вдаль ограды, когда вдруг увидела дыру, сквозь которую овцы запросто могли бы пролезть внутрь и уничтожить будущий урожай. Я привязала Тобермори к дереву, соскользнула с седла и подтащила к этому пролому здоровенную ветку. Опытным глазом поглядев на нее, я поняла: ветка не даст овцам пройти, дело сделано. Но ветка все-таки оказалась слишком тяжелой, и я вдруг почувствовала страшную усталость.

Я еще немного проехалась рысцой по холмам и спустилась вниз, оказавшись на деревенской дороге, в своем отупелом от усталости состоянии совершенно позабыв, что не была в деревне почти целый месяц. С тех пор, как получила ту подлую угрозу в виде «подарков» ко дню рождения. Деревенские ведь наверняка знают, что весь пол у нас в гостиной во время торжественного завтрака был усыпан мелкими кремешками; наши слуги, приходя на выходные домой, не преминули распространить такую замечательную сплетню. И в деревне наверняка знают, что мисс Беатрис в итоге ушла к себе, спотыкаясь, как старуха, а потом свалилась без чувств и несколько недель не вставала с постели. Я вовсе не собиралась возвращаться домой через деревню, просто Тобермори по привычке свернул на эту дорогу, а я отвлеклась и вовремя его не остановила. Но я все же решила продолжить путь, свободно держа поводья и решив про себя: пусть только кто-нибудь осмелится мне угрожать! Ведь сумела же я заставить Люси умолкнуть и даже просить прощения, когда она осмелилась нагло себя вести, а ведь тогда я еще только-только поднялась с постели после болезни. И все же быть на земле Широкого Дола и не чувствовать себя дома – нет, это было ужасно, это высасывало из меня последние силы! Плечи мои поникли, но спину я по-прежнему держала прямо, когда-то всегда учил меня мой отец. И голова моя была гордо поднята, но пальцы, сжимавшие поводья, онемели от напряжения. И Тобермори, чувствуя во мне эту перемену, ступал осторожно, выбирая путь и нервно прядая ушами.

Эта тропа спускалась прямо в деревню мимо церковного кладбища, мимо той полоски земли, которую тут называли «уголком мисс Беатрис» – с двумя, всего лишь двумя могилами самоубийц за всю долгую историю Широкого Дола. Кто-то положил свежие цветы на оба маленьких холмика. Но на них не было ни надгробного камня, ни креста. Хотя бы деревянного. Доктор Пиерс не позволил бы этого. Когда об этих могилах станет некому заботиться и цветы будут забывать туда приносить, они станут почти незаметны. А потом, возможно, просто исчезнут. И тогда здесь, наверное, перестанут называть эти две небольшие кучки земли моим именем.

Мы свернули налево, мимо церкви, и поехали по дороге. Я то ли ожидала, то ли боялась какого-то знака от деревенских, но думала об этом с каким-то тупым равнодушием. Да, собственно, что еще они могли мне сделать? Они давно уже перестали меня любить; они давно уже научились меня ненавидеть, но не осмеливались предпринять против меня ничего реального; все это были только скрытые угрозы и какая-то детская жестокость. В принципе, я могла бы ездить по деревенской улице хоть каждый день, и если бы они попробовали сделать хоть что-то неприятное мне, то я могла стереть с лица земли всю деревню. Я могла сжечь их дома, лишив их крыши над головой. И они это знали.

Пока Тобермори шагал по деревенской улице, одна из женщин, половшая жалкую грядку овощей у себя в огородике, подняла голову, с первого взгляда узнала и моего прекрасного гунтера, и мою очаровательную серую амазонку и тут же, подхватив ребенка, исчезла за дверью дома. Дверь хлопнула так, словно кто-то вскрикнул, а затем я отчетливо услышала, как изнутри поспешно задвинули засов. И словно для того, чтобы отвлечь меня от столь прямого проявления невежливости – хотя я и так знала, как зовут эту нахалку, ее имя было Бетти Майлс, – последовала целая череда упреждающих хлопаний дверью. Люди, сидя без света возле своих маленьких окошек, возле холодных очагов над полупустыми кастрюлями и без гроша в кармане, увидели, как я еду по деревенской улице, услышали топот копыт Тобермори и встали, подошли к двери и хорошенько хлопнули ею раза два-три, словно говоря: двери этой деревни передо мной закрыты. И здесь меня тоже принимать не желали.

Я направила Тобермори к дому и остановилась лишь однажды, на минутку, чтобы взглянуть на огромное поле пшеницы, раскинувшееся там, где когда-то были общинные земли. Словно по какому-то волшебству под бледно-зеленым покрывалом начинавшей колоситься пшеницы проступали еле заметные пограничные отметины. Эти две долины еще сохранили свои очертания, хотя и не очень четкие. В том месте, где когда-то высился знаменитый огромный дуб и где после того, как его выкорчевали, осталась глубокая яма, все еще виднелось нечто вроде провала. И от этого места тянулись две тонкие бороздки – две бывшие широкие, утоптанные тропы, – уходившие наверх, в холмы, где вереск уже набирал бутоны и буйно зеленели папоротники. Своим усталым, но все еще ясным умом я понимала, что яму, оставшуюся от дуба, и эти тропы просто плохо засыпали – а все потому, что меня там не было и некому было проверить, как выполнена работа. Но я не сомневалась, что еще пара лет, и плуг сотрет все следы того, что эта земля когда-то была открыта для всех и всеми была любима и ею свободно пользовались все жители деревни.