Но тут дверь в гостиную отворилась, и вошел Гарри, держа в руке недописанное письмо.

– Беатрис… – прошептал он. Мы стояли лицом друг к другу, и наши лица отражались в темной полированной поверхности чайного столика. В эту минуту Гарри и впрямь был похож на ангела, и нечеткое отражение в столешнице только усугубляло это впечатление, делало его прекрасные чистые черты какими-то чуть расплывчатыми и сияющими. Мое же отражение напоминало лик привидения – бледное лицо, густо напудренные и тщательно уложенные волосы, царственная осанка, но глаза смотрят серьезно и грустно, а возле губ таится вечная печаль. Да, пожалуй, мы и на самом деле были таковы: прекрасный слабый юноша и гордая страстная молодая женщина. И пока еще в наших силах было остановить развитие возникших между нами отношений. Возникших полубессознательно. Я была охвачена чувством покоя после нежного благословения матери, после проявленного ею смирения, после ее неудачной, вызвавшей у нее смущение попытки найти правильный путь в том мире и в том доме, где грех таился в каждом углу. И ведь она отчасти чувствовала эту угрозу, отчасти понимала, что грех где-то здесь, но увидеть его, распознать так и не смогла. Я видела, как мужественно она собиралась с силами, стремясь противостоять страшной правде, как она пыталась по-настоящему полюбить меня, и в этом была возможность иной жизни, дающей силы предпочесть самоотречение жадному стремлению к наслаждениям. И в этой иной жизни цена всему давалась бы в рамках морали, и порой ее можно было бы счесть даже слишком высокой. И высшей ценностью там признавалась бы добродетель, а не сиюминутное вознаграждение.

Но все это оказалось всего лишь мимолетным видением.

– Я приду к тебе сегодня ночью, – требовательно заявил Гарри. Потом помолчал и с любопытством посмотрел мне в лицо. – Ты действительно хочешь поехать?

Я колебалась. Отказ уже готов был сорваться с моих губ, и, полагаю, этот первый шаг был бы самым трудным, а потом, возможно, нам удалось бы оставить свою греховную связь в прошлом. Но тут на глаза мне попалось письмо, которое Гарри собирался отправить Селии. Листок еще не был сложен, и я легко прочла первые слова, написанные четким, школьным почерком моего брата: «Мой добрый ангел…» Значит, он называет ее своим добрым ангелом, даже сгорая от страсти ко мне? Значит, она все-таки войдет в наш дом – в мой дом! – и станет ангелом Широкого Дола, а меня выдадут замуж и заставят уехать отсюда?

Не только Гарри, но и все мы – Селия, мама и я – угодили в ловушку и теперь были обречены играть некие вынужденные роли. Если я буду продолжать колебаться, Селия наверняка завоюет и Гарри, и Широкий Дол. И сделает это столь же уверенно, словно сама строила против меня планы и заговоры. Она может отнять у меня Широкий Дол без малейших усилий – это будет всего лишь дань ее очарованию и доброте. Тогда как я могу удержать это поместье только путем невероятных усилий, хитроумных планов и борьбы. И для Гарри она была добрым ангелом, а я, в своей борьбе за обладание им и Широким Долом, была вынуждена стать Люцифером.

Я молча пожала плечами. Моя страстная любовь к этой земле уже завела меня достаточно далеко. И могла завести еще дальше. Во всяком случае, не в моем характере было отступать, когда Гарри стоял передо мной, держа в руке любовное письмо к моей сопернице. И я не могла сказать ему «нет», видя, что глаза его потемнели от страсти ко мне.

Я скользнула мимо него в дверь, позволив себе слегка задеть его телом, и на ходу шепнула:

– Хорошо, в полночь приходи ко мне в спальню.

Мои волосы коснулись его щеки, и я услышала тяжкий вздох, почти рычание, и он, точно послушный щенок, пошел за мной в ярко освещенную мамину гостиную, где в камине весело горел огонь, а мама с нежностью и любовью улыбалась нам обоим, ее добрым, хорошим детям.

Всю ту ночь я провела в объятиях Гарри; я позволяла ему все, и мы любили друг друга так отчаянно, словно этим могли удержать наступление утра. Моя готовность во всем идти ему навстречу, моя непритворная страсть невероятно возбуждали Гарри, и мы еще по крайней мере час не могли уснуть после наших безумных любовных игр. Он крадучись пробрался в свою холодную спальню лишь после того, как в саду запели первые летние пташки, а за крепкой дверью, ведущей на хозяйственную половину дома, послышался стук кувшинов для воды и молочных крынок и треск дров в растапливаемой кухонной плите.

Оставшись одна в своей узкой девичьей постели, я не уснула, а, подложив под локоть подушку, приподнялась и стала смотреть в сад. Я испытывала некую пресыщенность, даже определенное физическое истощение сил, ведь мы всю ночь любили друг друга, предаваясь самым страстным ласкам. Однако в моей душе не было того глубокого душевного покоя, какой обычно охватывал меня уже после десяти минут любви с Ральфом. Гарри, может, и пробуждал во мне страстное желание, заставляя часами предаваться наслаждению, но никогда после любовных свиданий с ним душа моя не была исполнена покоя. Наоборот, меня всегда терзало некое томительное чувство, некое ощущение опасности, заставлявшее меня оставаться настороже. С Ральфом, сыном цыганки, я чувствовала себя равной ему в любви. А с Гарри, хозяином этой земли, я никогда не чувствовала себя спокойной настолько, чтобы легко уснуть в его объятиях.

Теперь мои планы, похоже, привели меня в некую спокойную бухту. Пусть свадебная подготовка идет своим чередом, раз оба они, и жених, и невеста, считают меня своим лучшим другом и союзником. Пока они полагаются на меня, как на свою конфидентку и посланницу, мне нетрудно будет поддерживать в них взаимное отчуждение. Я смогу хоть вечно удерживать их на расстоянии друг от друга. Единственной угрозой моему будущему была возможность рождения у них сына и наследника. Я легко вынесла бы раздел поместья с Гарри, но мне невыносима была даже мысль о том, что по моей земле будет бегать отродье Селии. Гарри беспечно передал мне бразды правления поместьем, и я чувствовала здесь свою власть, чувствовала себя настоящей хозяйкой Широкого Дола. Но если у них родится сын, Гарри непременно начнет задумываться о его будущем – и вот этого мне будет уже не вынести.

Впрочем, подобная возможность представлялась мне довольно туманной. Селия, которая тряслась и бледнела при одной лишь мысли о выполнении «кошмарных» супружеских обязанностей, вряд ли будет так уж стремиться к продолжению рода. Я просто представить себе не могла, что они будут заниматься любовью чаще, чем несколько раз в год, для видимости. И вряд ли можно было предположить, что Селия сумеет зачать так же легко, как здоровые деревенские женщины.

Пожалуй, теперь я не испытывала к Селии почти никакой ревности. И ничего не имела бы против, если бы она прежде меня входила в гостиную или в столовую во время обеда, а я, в соответствии с условностями, пропускала бы вперед ее и маму. Я ведь все равно знала бы, как и все вокруг, у кого в руках истинная власть над Широким Долом. У нас ведь небольшое графство, и каждому известны дела соседа. А наши работники давно уже считали меня настоящей хозяйкой поместья, и почти все арендаторы тоже в первую очередь советовались именно со мной. Пока Гарри этой весной торчал в основном в Хейверинг-холле, я приказала починить ограды, отремонтировать или перестроить многие коттеджи, а он этого даже не заметил. Все графство знало, что в поместье правлю я.

И не потребуется много времени, чтобы все поняли: я не выпущу из своих рук ни дом, ни поместье, так что новая леди Лейси тут хозяйничать не будет. В моих руках были и все финансовые дела Широкого Дола; повар, дворецкий и старший конюх приносили свои ежемесячные отчеты именно мне. Любые дополнительные расходы по дому или конюшне прежде непременно согласовывали с «мисс Беатрис». И если бы Селия попыталась, скажем, устроить без моего ведома званый обед, она столкнулась бы с массой сложностей, а повар и вовсе отказал бы ей, хотя и с извинениями. Без разрешения «мисс Беатрис» и вино не принесли бы из погреба, и барашка бы не забили на скотном дворе. Так что Селии придется столкнуться с тем – если, конечно, она еще сама об этом не догадалась, – что ее роль в домашнем хозяйстве будет очень ограниченной.

Что она могла бы сделать – и при самом искреннем моем благословении! – так это взять на себя весьма утомительную и, на мой взгляд, совершенно бессмысленную обязанность ездить с визитами к другим дамам и принимать их у себя, а также участвовать в разнообразных совместных чаепитиях. Ни одна работа, связанная с землей, не воспринималась моей матерью как нечто срочное и настоятельно необходимое, чтобы ради этого она позволила мне манкировать своей «прямой обязанностью дочери» непременно сопровождать ее на эти светские сборища по крайней мере раз в неделю. Для всех мы обязательно «были дома» по средам, во второй половине дня. Моя неделя была, казалось, разбита на отдельные куски этими нудными посиделками, во время которых я, разодетая в шелк или бархат в зависимости от времени года, была вынуждена сидеть возле чайника, разливать гостям чай и, улыбаясь, болтать с ними о погоде, или о новой пьесе, которая идет в Чичестере, или о последней проповеди нашего приходского священника, или о чьей-то грядущей свадьбе.

Каждая среда была для меня омрачена подобной перспективой, и у меня заранее начинали ныть руки и ноги, словно страдавшие от безделья и скуки, а тело охватывал какой-то лихорадочный озноб.

– Сядь, Беатрис, что ты такая беспокойная! – говорила мне мама, когда на подъездной дорожке исчезала, наконец, последняя, приветливо кивающая нам шляпа.

– У меня и так от этого бесконечного сидения все тело затекло и болит! – в отчаянии отвечала я. И мама вздыхала, глядя на меня с раздражением и непониманием. А я, набросив на плечи шаль, выходила из дому, чтобы немного пройтись, и шла пешком через луг до самого леса. Там я с наслаждением задирала повыше юбку и бродила по тропинкам до тех пор, пока на моих щеках не возрождался румянец. И мои легкие вновь заполнялись чистым воздухом, ноги переставали казаться сделанными из свинца, и я могла, наконец, повернуть к дому, зная, что там мне ничто не угрожает. Моя шляпка с лентами висела на руке, голова была высоко поднята и немного откинута назад, чтобы можно было видеть ветви деревьев, сплетавшиеся над головой, а в ушах, наконец-то очистившихся от бессмысленной светской болтовни, звучало лишь птичье пение.

В общем, я была бы страшно рада, если бы Селия взяла себе и эти посиделки по средам, и вторую половину воскресного дня. В воскресенье, посетив утром церковь, а днем плотно пообедав, Гарри с превеликой радостью удалялся в библиотеку и якобы читал там серьезные книги – а на самом деле просто дремал в кресле, положив ноги на письменный стол. Я же, несчастная, оставалась в гостиной и, сидя на жестком стуле, прямая как штырь, читала маме Псалтирь. Селия может взять на себя также чтение проповедей, и они, возможно, принесут ей немало добра.

В светской жизни нашего графства меня привлекали только те неожиданные импровизированные вечеринки, когда случайно собиралось достаточно много молодежи, быстро скатывались ковры, и оставалось лишь упросить какую-нибудь снисходительную тетушку или матушку, чтобы она разрешила начать танцы. Мне также нравились ассамблеи в Чичестере, которые мы посещали, когда заканчивался окот овец, а по дорогам, наконец, можно было проехать. А еще я обожала охоту и то легкое, мужское товарищество, которое устанавливалось между всеми ее участниками; в такие дни, особенно зимой, после обеда тоже устраивали танцы. Но в остальное время – хотя мои ноги всегда сами просились в пляс и я готова была танцевать с кем угодно, действительно с кем угодно, просто ради удовольствия покружиться по комнате, – я вполне могла обойтись вообще без светской жизни. Я была такой же, как мой отец: мне нужен был только мой дом и Широкий Дол. И отныне – и до Судного дня – на всех чаепитиях графства нашу фамилию отлично могла представлять тихая хорошенькая маленькая Селия. Причем с моего благословения.

Мне бы не следовало с такой легкостью относиться к тому, какую популярность в обществе может получить Селия в связи с замужеством, но я же видела – причем без тщеславия, вполне ясно и трезво оценивая себя, – что я куда красивее, чем она. Селия была очень мила – с этим ласковым взглядом больших и кротких карих глаз, с нежной, как сливки, кожей, – но рядом со мной она попросту исчезала, становилась невидимой. А я в то лето сияла какой-то особенной, чувственной красотой. Проходя по улицам Чичестера, я каждую секунду чувствовала на себе взгляды людей – причем все, и женщины, и мужчины, смотрели на меня с удовольствием, любуясь моей легкой, свободной походкой; моими отливающими медью волосами, которые вились, переплетались и подпрыгивали на ходу, словно танцуя; моим веселым лицом и звонким смехом. Если бы я жила так, как того хотела моя мать, я бы, наверное, была похожа на гордого и глупого павлина за оградой птичника и думала бы только о том, как я выгляжу и какие цвета мне больше всего к лицу. Но я сама выбрала для себя жизнь, причем совершенно иную, и я куда меньше внимания, чем того хотелось маме, уделяла своей прическе, яркости глаз и чистоте кожи; меня гораздо сильней волновало, смогу ли я заставить команду жнецов двигаться в одном плотном строю. И свои зеленые глаза я ценила не столько за их красоту и чистый прелестный цвет, сколько за умение одним лишь суровым взглядом заставить ленивого пахаря развернуться и вспахать полосу во второй раз.