Если бы Томаш настаивал, чтобы она родила, — конечно, она не задумываясь сделала бы это… Но Томаш никогда не заводил подобных разговоров.

Ах, как ей иногда становилось тоскливо, когда пушистый Холичек — белоснежный ласковый кролик, которого она привезла из деревни пару лет назад, — запрыгивал к ней на колени и начинал тыкаться влажным розовым носом в ее ладони!

…Если бы не Томаш, который после звонка Николы вообще ничего не говорил, но лишь продолжал молча присутствовать, шагая рядом с Сабиной по утреннему саду и время от времени брезгливо снимая с одежды легкие осенние паутинки, Божена попыталась бы объяснить все это бабушке. И та поняла бы ее. Может быть, только бабушка и могла бы ее понять — как всегда понимала своего непростого мужа…

Но Томаш не оставлял их наедине, и Божена, чтобы избежать неловкого молчания, в шутку сказала, что надо бы написать письмо городским властям с просьбой перенести окружную дорогу поближе к «Дому Америги» — как все называли его в округе, — а в бывшей конюшне открыть кабачок для утомленных дорогой водителей.

Сабина, тоже в шутку, пожурила Божену за подобную болтовню, но, кажется, почувствовала, почему внучка, прекрасно поняв ее вопрос, ушла от ответа.

Они попили чаю — но не на веранде, давно заколоченной, а в столовой — и стали собираться в мастерскую, вскоре оставив Сабину наедине с тишиной старого уединенного дома.

В обед в мастерскую позвонила Никола. С меньшенькой опять разговаривал Томаш — Божена как раз в это время вышла пройтись по ближайшим магазинам, чтобы проветриться и отвлечься от никак не дающегося ей сегодня эскиза. Вернувшись, она узнала из путаных объяснений мужа — то ли Николу плохо было слышно, то ли Томаш был занят работой и невнимательно ее слушал, — что репетиция закончилась раньше и сестра, кажется, отправилась вместе с друзьями куда‑то за город.

«Ну что же, опять не судьба. Увидимся в другой раз», — рассеянно подумала Божена и снова взяла в руки карандаш.

Глава 2

Тучи дымились над Влтавой, над сбившимися к берегу домами. Никола почти летела по мосту, задыхаясь от слез и ветра. Город и дождь плясали перед ее глазами.

Там, в репетиционном зале, скрытые рыдания все заметней сбивали с такта дыхание, мысли ломали рисунок движений. Танцуя, она не могла улыбаться. Она вообще не могла танцевать сегодня!

Ей хотелось к нему, сейчас же, скорее… Но это было невозможно.

Еще вчера Никола кое‑как справлялась с собой, но сегодня… Сославшись на нездоровье, она покинула класс.

Дождь лил все сильнее.

Никола бежала к телефонной будке на том берегу. Если нельзя немедленно увидеть его, то хотя бы услышать его голос… Звонок в мастерскую — единственное, что сейчас было возможно.

В их отношениях для нее все было слишком сложно. А для него? В ее присутствии, если они были на людях, Томаш умел быть удивительно невозмутимым! Никола не могла понять природы его спокойствия — холоден ли он к ней или же так тщательно скрывает чувство, охватывающее его всякий раз, когда они остаются наедине. Она списывала все непонятное ей в поведении Томаша на его зрелость и собственную неопытность и оставалась лицом к лицу со своей полудетской влюбленностью, втянутой во взрослую авантюру… Томаш был мужем Божены — старшей и горячо любимой сестры Николы.

…Трубку сняли, и его любезный голос произнес:

— Я вас приветствую.

— Это я. — Никола выдохнула эти слова в трубку, как заклинание.

— Я понял. Ну, придумайте что‑нибудь… — Никола услышала, как он вежливо сказал кому‑то: «Извините — одну минуту, перекину заказ на завтра», а затем опять ей: — Позвоните мне завтра утром.

— Куда? К тебе домой?

— Да.

Сквозь шум дождя Никола услышала гудки.

Она стояла в прозрачной кабинке, прислонившись к стеклу горячим лбом. И ей казалось, что вся ее жизнь прозрачна, как эта кабинка, и каждый, любой может прийти и посмотреть на нее.


Огромные красные гладиолусы почти засохли у Николы на столе. Они стояли с того дня, когда Томаш пришел в театр вместо Божены.

Никола слегка щелкнула по стеблю: посыпалась желто‑белая тонкая пыль.

Она чувствовала, что высыхает, как эти цветы.

Вчера, позвонив Томашу, она сказала: «Мне не хватает тебя». Он ответил: «Увидимся сегодня или завтра». Вчера его не было. Значит, сегодня.

Никола сидела у открытого окна. Ее мысли ложились ровно, как черепица на крыше соседнего дома, по которой весь день барабанил дождь. Это и успокаивало, и будоражило: она то теряла ниточку времени, и ее охватывала дремота, то — наоборот: капли‑секунды падали в уши, стучали в висках, и ожидание становилось невыносимым. К вечеру дождь прекратился, и в доме стало совсем тихо.

Сначала она смотрела на блестящую после дождя дорогу: вечерний свет пробивался сквозь лиловые разрывы туч и падал на мокрый асфальт. Потом луна, появившись, словно протерла небо своим боком. В ночной тишине Николе казалось, что это ее вина перед сестрой плавает в небе — полная, желтая и одинокая.

Потом она заснула.

Но вскоре проснулась от жуткого, холодного сна. Будто они с Томашем лежат на дне мутной реки. Ей холодно, но спокойно: они спрятались. Вдруг вода над ними стала прозрачной, и сотни любопытных глаз — знакомых и совсем чужих — уставились сверху.

Она накинула пальто — мягкое и душистое, как осенняя ночь за окном, — и вышла на балкон. Закурив, окунулась в ночную прохладу: над Прагой струилась осень, окутывала букеты башен желтоватой дымкой. Но красота любимого города лишь растревожила Николу: ей казалось, что острые шпили царапают ее сердце.

И вдруг она почувствовала, что щеки ее горят, а плечи вздрагивают; будто она, как тогда, в их первую с Томашем ночь, вырвалась из всего случившегося, изнемогая от счастья и горечи, напилась глоточком звездной ночи и бросится сейчас назад, в неизведанный мир жаркой постели.

Она впилась глазами в желтый круг мостовой, очерченный фонарем. Через секунду в нем возникла фигура — как черный силуэт, наклеенный на светлый картон. И лишь потом, оглушенная ожиданием, Никола услышала звук шагов и свое имя, вернее — его голос, произносящий ее имя.


Нежные ночи влюбленных не похожи на терпкие, торопливые мгновения любовников. Когда минуты близости оставались позади, Томаш не знал, как вести себя с Николой. Их давняя дружба — девочки и молодого мужчины, — которая расцветала два этих года, как нежный цветок во взрослом саду любви, теперь была вырвана с корнем. Все, что происходило между ними сейчас, ничего общего не имело с доверчивой нежностью их прошлого.

Томашу вспоминались их частые встречи. Он так любил по поручению Божены встречать ее «меньшенькую»! Занятия в балетном классе часто затягивались допоздна, но неутомимая Никола стремительно сбегала к нему навстречу по широкой мраморной лестнице Консерватории, и они, взявшись за руки, шли по вечерней Праге, считая башенки и загадывая желания. Никола доверяла ему свои тайны — смятенные догадки о мире прелестного существа пятнадцати лет, больше похожего на сказочную птицу с человеческим лицом, чем на девочку. Порой ему казалось, что сейчас она вздохнет глубоко и, раскинув длинные тонкие руки, взлетит над зеленой горой Петршин вслед за этим розовым солнцем.

Чем она была для него тогда? Ни дочерью, ни возлюбленной — захватывающей дух юностью, которая казалась ему вполне утерянной к его двадцати восьми. С Николой Томаш чувствовал себя сбежавшим на волю из заточения правильных будней, в лучах ее наивности он был великаном — мудрым, обаятельным и всесильным. Сейчас же он мог ей казаться только жалким или жестоким, а она вмиг лишилась беззаботности и дерзкой непосредственности.

Никола, в отличие от зрелых женщин, не могла и не хотела скрывать свою зависимость от него, поглощенность его личностью. Она готова была молить его о встрече, забывая всякую осторожность. Но и телесный мир был ей еще почти неведом: для того чтобы длить их новые отношения, Томашу пришлось бы ее слишком многому учить. А напряжение и скованность, застрявшие между ними в ту злополучную ночь, не позволяли ему делать это с необходимой легкостью.

Раньше они были веселы — сейчас опасались всего на свете. Тогда — вызывающе обособленны: часто, находясь в людных местах, вытанцовывали на лету придуманный Николой танец, напевая в такт что‑нибудь несуразное и хохоча, — и тем самым окружали себя невольными зрителями, а сами делали вид, что никого не замечают. Как это нравилось им! Грациозная Никола склоняла свою тонкую шею и лукаво грозила ему, когда он, в пылу их игры, действительно непроизвольно касался ее розовой мочки губами. А он, все так же на виду, подхватывал высокую, но удивительно легкую девочку и скакал дальше с нею на руках. Теперь же они вовсе избегали общества, а случайно оказавшись на людных улицах, старались слиться с толпой…

Теперь они и расставались по‑другому: выходя из дома Николы, шли в разные стороны, не прощаясь и не оглядываясь.


Так и сегодня: на полутемной лестнице, полной цветочных ароматов, их снова бросило друг к другу, но стоило тяжелой дубовой двери скрипнуть у них за спиной, как они зашагали в разные стороны.

И лишь когда Томаш ступил на приземистый мост, он оглянулся. Никола шла, на полголовы возвышаясь над окружающими, — ее фигура показалась ему пронзительно одинокой. Но Томаша не тянуло догнать ее и прижать к себе — он слишком устал…

Сегодня, взглянув на Николу мельком, он заметил, как две тонкие морщинки поползли от носа по лбу этой маленькой женщины. И он почувствовал, что теперь не она дарит ему свою юность, а он влечет ее к увяданию: Никола переступила порог, за которым прекрасная птица превратилась в женщину. Но не женственность была нужна ему…

А еще он не хотел больше преодолевать течение времени, тревожить свою достойную жизнь, выпрашивая у нее свободный час — чтобы заполнить его Николой. Она больше не была для него трогательными каникулами.

Он отвернулся, облегченно вздохнув, — и замер. На другом конце моста стояла Божена и смотрела на него.

Глава 3

Вчера еще Прага мокла и кашляла под дождем, а с утра Божену разбудило солнце — она выгнулась ему навстречу и застыла на волне из кружев и тонкого батиста. Но лишь на мгновение — новый день уже захватил ее. Божена любила окунаться в солнечные дни с головой, легкомысленно отдаваясь томлению теплых лучей.

Она потянула носом — привычка, так смешившая Томаша. «Ах, Томаш, ленивец! Он проспал наш утренний кофе!»

Подцепив носком ноги тапок, она попрыгала в поисках второго, заглянула под кровать — тот белел в глубине.

— Опять ты, Холичек, воруешь тапочки? — Словно отвечая ей, кролик выглянул из комнаты Томаша и виновато опустил одно ухо. — Ах вы еще и заодно!

Божена фурией бросилась к пушистому комочку и ласково потормошила его, взяла на руки и шагнула к Томашу. В его комнате был полумрак. Божена прищурилась — Томаша не было. Она, шлепая босыми ногами, вышла в коридор и направилась на кухню. В последнее время он часто задерживался в мастерской, и она оставляла ему ужин в судке. Возвращаясь, он не будил ее — они встречались утром за кофе и вместе шли в мастерскую.

Божена открыла холодильник — он уютно осветил скопище ее кулинарных причуд, и Холичек радостно заерзал у нее на руках. Ужин цел. Словно непрочитанная с вечера записка.

Божена достала морковку и отдала ее кролику, присела на плетеный высокий стул напротив барной стойки и плеснула себе в бокал немного вермута. Затем встала за соком и льдом, но, снова увидев судок, взяла трубку и набрала мастерскую. Никто не ответил. С каждым новым гудком она все больше сердилась на Томаша — и беспокоилась.

Прервав наконец телефонную мороку, вернулась за стойку. Теперь тишину нарушало лишь мерное похрустывание — Холичек мирно завтракал.

Божена не глядя протянула руку к бокалу, глотнула. Вермут обжег ей горло, и внутри потеплело.

Тогда она вспомнила, что Томаш говорил о какой‑то срочной работе — он ожидал заказчика вчера вечером, когда она уходила домой. «Наверно, дождался и остался работать, а под утро заснул». Она окинула себя взглядом и, заметив, что сидит за стойкой в пижаме, улыбнулась: «Видел бы Томаш».

Приняв душ, Божена решила использовать запоздалое осеннее тепло и надела новое платье. Длинное, по щиколотку, оно лиловым потоком струилось по ее телу, — и, забыв про судок и досаду, Божена чуть коснулась флакона «Сальвадора Дали», тронула пальцами виски и спустилась на улицу.

Она решила не торопиться. Постояла рядом с шарманщиками, похожими на фарфоровые статуэтки: розовые старик и старушка, он в бабочке и котелке, она вся в белых горошинах, рассыпанных по синему платью, и круглой шляпке на снежно‑седых волосах, поверх — домашнее кружево. А их шарманки — две маленькие сказки. Внутри одной — заколдованный мир вечно куда‑то манящих тропинок, замков, сокрытых в дремучих лесах… Вторая похожа на крошечный кукольный театр. Брось крону — и увидишь в окошко, как кружатся в ласковом танце влюбленные куклы: шаг навстречу — в сторону — назад — поворот. Звякнула в кружке еще одна монета — и Божена, уже сама крутя блестящую гладкую ручку, вспомнила детскую грезу: вот бы скорее состариться, стать шарманщицей и стоять день‑деньской у зеленых пушистых кустов, важно улыбаясь прохожим. Голова ее закружилась от пасленовой музыки, и, отломив зеленую веточку, она пошла дальше, будто гуляя внутри деревянной шарманки, — такой игрушечной показалась ей Старая Прага.