В голосе Фания появилась угроза, и Доркион испуганно подняла на него глаза:

— Знай, что если ты только попытаешься отыскать Орестеса и поговорить с ним, если появишься вблизи моего дома, я немедленно сообщу Терону, где тебя искать. Я ведь буду знать от моего друга, кто тебя купил! Так что лучше вообще забудь о том, что ты когда-то знала этого юного красавчика. Поклянись в этом! Ну?

Доркион заложила богам свою жизнь в знак того, что не нарушит слова.

Фаний кивнул, вполне довольный:

— А теперь иди, тебя ждет Элий. Иди же!

И Доркион, еле переставляя ноги, потащилась к сходням, мучимая одной мыслью: ее жертва, видимо, была неугодна Афродите, если богиня продолжает подвергать ее таким жестоким испытаниям…

Однако испытания оказались отнюдь не жестокими! Словно солнце засияло для Доркион в ту минуту, когда она встретила своими испуганными глазами жадный и ласковый взгляд своего нового хозяина. Отмытая, накормленная, красиво причесанная, одетая так, как и во сне не могло присниться, переставшая бегать босиком, носившая тонкие, легкие сандалии с драгоценными пряжками, она сначала почти все время только спала и ела, окруженная особой заботой слуг, которые обращались с нею не как с подобной им рабыней, а словно с госпожой. Иногда ее приводили к хозяину, но не на ложе, а в просторные покои, которые назывались синергио — мастерская. Господин с ласковой улыбкой помогал ей встать на возвышение и ходил вокруг, что-то рисуя угольком на обрезках папируса. Доркион впервые видела, как пишут или рисуют не на глиняных черепках-остраках и даже не на восковых табличках! Впрочем, она многое видела тут впервые, а делать наброски на папирусе, который был очень дорогим, мог позволить себе только очень богатый человек.

Потом господин попросил Доркион — не приказал, не заставил, а попросил! — стоять на возвышении раздетой. И только когда она перестала дичиться, когда привыкла принимать разные позы по его воле, танцевать перед ним нагой и прельстительно улыбаться, привыкла петь для него, пить вместе с ним разбавленное водой вино, плескаться в просторном водоеме среди лепестков роз и золотых рыбок, — только тогда однажды во время ее танца он сбросил эксомиду, в которой всегда работал, и, тоже нагой, принялся танцевать с Доркион, а потом заключил в объятия и осторожно, медленно опустив на пол, овладел ею.

Она не испытала ни мгновения боли и страха и была так счастлива этим, что от восторга смеялась и плакала, крепко обнимая своего богоподобного любовника и чувствуя, что у нее сердце готово выскочить из груди от восторга. И долгое время это блаженное ощущение отсутствия боли, благодарность за ласку и нежность заменяли ей то наслаждение, которым умелый мужчина переполняет тело женщины. Да ведь Доркион просто не знала, что может испытывать его, а потому была счастлива и не уставала благодарить Афродиту, которая приняла ее жертву и вознаградила за все муки!

— …Ты ничего не понимаешь! — раздался в это мгновение сердитый голос Апеллеса.

Доркион, глубоко погрузившаяся в свои думы, вздрогнула так, что чуть не свалилась с возвышения. Она испуганно сжалась, но, на счастье, художник был слишком взвинчен спором, чтобы обращать внимание на оплошавшую натурщицу.

Доркион прислушалась и чуть не засмеялась: все это время, пока она с трудом выплывала из своих воспоминаний, Апеллес и его ученики продолжали спорить о Демосфене!

Конечно, как и все жители Афин, Доркион не единожды слышала имя великого омилитэса [20], краснословца, который своими речами вдохновлял афинян на войну против царя Филиппа Македонского, неустанно расширявшего свои владения, захватывавшего все новые и новые земли. Правда, сама слушать эти речи Доркион не ходила. Ей все пересказывали другие слуги. Они же сообщали, какие слухи ходят о самом Демосфене. Оказывается, знаменитый трибун с детства заикался так, что не мог сказать подряд даже трех слов. И голос у него был тихий. Он запирался в погребе и кричал во всю глотку, стараясь приучить себя говорить громко. А чтобы речь его звучала внятно, приходил во время шторма на морской берег, набивал рот галькой и декламировал своего любимого Эсхила, стараясь перекрыть голосом шум бури. Чтобы не задыхаться во время долгих речей, Демосфен бегал по холмам, окружающим Афины, и выкрикивал строфы из Гомера и Эсхила.

Слушая эти рассказы, Доркион хохотала от души. Демосфен представлялся ей полусумасшедшим. Она его видела лишь однажды, и то издали — и диву далась, что этот довольно-таки уродливый человек имеет такую власть над афинянами.

Афины то вступали в союзы с другими греческими городами, то нарушали свои обязательства, то, заранее торжествуя победу, отправляли войско для противостояния Филиппу, то встречали своих побежденных воинов, разрывая на себе одежды и посыпая головы пеплом погребальных костров… Люди запасали съестные припасы, боясь осады, жены и матери рыдали от страха за мужей и сыновей… Старики ночевали возле северных Акарнийских ворот, через которые войска уходили на битвы и возвращались с них. В битве при Херонее афинское войско и союзническая армия Фив были разбиты, и, как сказал Апеллес, настало время проститься со славой Эллады. Но даже эти трагические слова имели для Доркион какое-то значение лишь потому, что их произнес человек, на котором сосредоточилась ее жизнь. Эллада, Афины, Фивы… Это ее совершенно не волновало!

— Я знаю, что говорю! — воскликнул в это время художник. — Ведь эту историю мне рассказал сам Александр! Демад, соперник Демосфена и приверженец Филиппа, Демад, которого вы все считали предателем родного города, остался в числе афинского войска, был ранен в сражении и попал в плен, а ваш кумир спасся бегством. Демосфен трусливо удрал, бросив на произвол судьбы тех, кого призывал к битве и клялся в верности и братстве. Но именно Демад убедил Филиппа оставить всех афинян в живых и отпустить по домам. Он же уговорил Филиппа не вводить войско в Афины и не отдавать город на разграбление победителям. Это благородный жест со стороны Филиппа, и глупо это отрицать.

Апеллес сердито зашагал из угла в угол мастерской, ворча на учеников:

— Глупые мальчишки! Вы своими спорами отбили у меня охоту работать! На сегодня все! Закончим на этом! Доркион, ты можешь сойти с постамента и отдохнуть. А вы… — Он резко обернулся и обвиняюще ткнул пальцем в смущенных Ксетилоха и Персея. — Вы просто смешны с вашими попытками судить о том, чего не понимаете! Легко рассуждать о битвах, не видя ни одной из них. Я-то знаю, как сражаются македонцы! Я помню еще, как войска Филиппа брали Византий! Глупо было даже пытаться удержать этот натиск. И прекратите морочить мне голову баснями о героизме «Священной дружины» Фив. Героизм — это победа, а они все погибли, разбитые македонцами. И это меня не удивляет. Разве вы не знаете, что все эти триста воинов из «Священной дружины», все как один, были связаны между собой узами не дружбы, а любви? Да-да! Они все были любовниками, эти храбрецы! Вы воспеваете их храбрость, а я смеюсь над ними и заявляю: именно поэтому они уступили македонцам! Разве может проявить днем доблесть на поле битвы мужчина, который ночью, в шатре, был женщиной?!

— Да, но говорят, учитель, что и сам Александр предпочитает мужчин женщинам! — запальчиво вскричал Персей. — Его друзья… прежде всего Гефестион…

— Помолчи, — взревел Апеллес. — И тысячу раз подумай, прежде чем осуждать при мне моего друга и называть его мужеложцем! Будь это так, разве сопровождала бы Александра прекраснейшая из женщин Ойкумены?!

Голос художника дрогнул, и дрогнуло сердце Доркион.

Она насторожилась. Прекраснейшая из женщин Ойкумены? Это Апеллес о ком? Неужели о Кампаспе?!

Так вот что значили те рисунки, которые Доркион случайно нашла…

Александр, сын царя Филиппа Македонского, почти тайно побывал в Афинах после ссоры с отцом, изгнанный им, в сопровождении нескольких своих приближенных, и навестил старинного друга Апеллеса. Об этом мало кто знал. Однако в следующий раз он явился туда уже после внезапной смерти царя Филиппа — со щитом победителя при Херонее, грозы афинян, блестящего молодого полководца и, конечно, царя Македонии и всей той немалой части земли, которую завоевал для него отец — и которую, несомненно, многажды увеличит сам Александр.

За эти несколько дней Апеллес, работая с утра до ночи, создал портрет, взглянув на который гость сказал:

— Есть на свете два Александра: один — непобедимый сын царя Филиппа, другой — сын Апеллеса.

Теперь художник трудился над большой тихографией, которая должна была изображать Александра в образе громовержца. Зевс восседал на троне, а лукавая, легконогая, златокрылая Ирида, вестница богов, танцуя, вручала ему полуразвернувшийся свиток, на котором можно было прочесть список городов и стран, которыми Александр уже владел — или хотел завладеть.

Ириду Апеллес писал с привычной к долгому позированию Доркион. Что касается Зевса, тут дела обстояли сложней. Разумеется, у царя не было ни свободного времени, ни желания часами сохранять каменную неподвижность, однако Апеллес пользовался любым мгновением досуга Александра, каждым его посещением, чтобы сделать на ходу наброски, которые потом должны были помочь создать его портрет.

Апеллес совсем не хотел изобразить Зевса грозным и пугающим. Конечно, его образу следует придать необходимую величественность, однако улыбка громовержца должна быть не устрашающей, а ободряющей, она должна вселять надежду на исполнение всех желаний его верных подданных. Однако лицо Александра, несмотря на молодость, уже успело принять то высокомерное и настороженно-неприязненное выражение, которое свойственно сильным мира сего, и Апеллес заметил, что смягчается оно, лишь когда молодой царь смотрит на свою молодую наложницу, фессалийку из города Лариссы. Ее звали Кампаспа, и она была первой женщиной, которая заставила горячо забиться холодное сердце молодого царя, доселе ценившего лишь дружеские или любовные объятия своих соратников (ученик Апеллеса Персей знал, о чем говорил!) и широкоплечую, узкобедрую, мускулистую мужскую красоту. Александр знал толк и в красивых мальчишках, виночерпиях и кифаристах, и с превеликим удовольствием бывал судьей на состязаниях красавчиков в гимнасиях. Судьи с помощью особого инструмента под названием диавитиос [21]измеряли разные части тел соревнующихся мальчиков и отмечали самые соразмерные и совершенные из них, повязывая ленты на руки, на ноги, на бедра или шеи. Когда на состязаниях присутствовал Александр, повязывать ленты поручали ему. Он делал это медленно, торжественно, и лаская, и искушая, — а в это время юнцы, оставшиеся обделенными его вниманием и прикосновением, готовы были покончить с собой от зависти!

Однако с некоторых пор Александр отвлекся от прежних забав с эфебами и юношами. Теперь он не расставался с Кампаспой: взял ее в Афины и всюду водил с собой, даже когда навещал Апеллеса, так что она сделалась частой гостьей в доме афинского художника.

Царь и прекрасная фессалийка являлись обычно лишь вдвоем. Друг Александра, Птолемей, увлекся знаменитой афинской гетерой Таис и осыпал ее драгоценностями; Гефестион, второй близкий друг царя и, как поговаривали, его бывший любовник, с горя зачастил на скачки и там спускал свое состояние.

Охрану Александр оставлял на улице.

Рабов-мужчин и даже учеников Апеллеса не допускали прислуживать любимой наложнице царя, поэтому подавала еду и разливала вино Доркион, хотя, по всем правилам, это издавна было обязанностью хорошеньких мальчиков, которые умели, наклоняя кувшин над чашей, нежно прижиматься к пирующим. Обыкновенно Александр не имел ничего против того, чтобы огладить хорошенький задок и скользнуть ласкающей рукой под короткий хитон виночерпия. Но в присутствии Кампаспы взор царя следовал лишь за ней, а лицо принимало такое нежное и восхищенное выражение, что можно было не сомневаться в его страстной любви к фессалийской красавице. Именно это выражение хотел передать на своей картине Апеллес, однако он никак не мог его уловить и запечатлеть. Изводил папирус за папирусом, черкая угольком столь неистово, что мраморный пол пачкала черная крошка… Апеллес снова и снова ворчал, что разучился рисовать, и снова и снова приглашал царя посетить его дом — разумеется, с прекрасноликой Кампаспой!

После ухода гостей Апеллес собирал обрывки папируса и складывал их в сундук, открывать который было заказано и Доркион, и Персею с Ксетилохом. Никто из них и помыслить не мог ослушаться господина: ведь неудавшееся, искаженное изображение богоподобного Александра само по себе было святотатством, и они ужасно боялись осквернить себя прикосновением к этим кощунственным наброскам! То, что сходило с рук великому Апеллесу, может стать губительным для других.

Но однажды Доркион, которой было дозволено подметать пол в мастерской, не нарушая царившего там священного творческого беспорядка, нашла один скрутившийся в трубочку кусок папируса за сундуком и не сдержала любопытства: развернула его и взглянула…