Однажды афинские живописцы спорили о том, чьи работы более правдоподобны, и вот на Акрополе, в Пропилеях — сооруженном из белого и фиолетового мрамора монументальном входе на Акрополь — устроили диковинное состязание, выставив на всеобщее обозрение огромные пинаки — картины, написанные восковыми красками на деревянных досках или терракотовых пластинах.

Яркий свет был вреден для восковых красок, а потому пинаки обычно держали в особой пинакотеке — в полутемном помещении, куда скупой свет проникал лишь через двери и два узких окна. Пинакотека размещалась в северном (левом) крыле Пропилей, более массивном, чем другие пристройки. Однако в тот день пинаки вынесли на солнце. Конечно, не все, а только те, на которых были изображены лошади.

Картины укрепили на некотором расстоянии друг от друга, а потом мимо них провели живых лошадей, копыта которых были обмотаны холстом, чтобы оберечь прекрасный мрамор Пропилей. Они равнодушно взирали на полотна, однако дружески ржали, проходя мимо лошади, изображенной Апеллесом.

Да, вот такой это был художник…

К яблокам с его картин тянулась рука, нарисованное вино, которое лилось из нарисованных кувшинов, пьянило одним своим изображением, ткани хотелось схватить и обернуть вокруг своего тела, в сандалии — обуться, в изображенных им мужчин влюблялись женщины, а нарисованных им женщин вожделели мужчины.

Слава Апеллеса гремела не только в Афинах, но и далеко за их пределами.

Вернее будет сказать, что слава пришла за ним в Афины из Македонии, где он был придворным художником царя Филиппа. В Македонию Апеллес отправился по совету своего учителя Памфила — македонца родом. Апеллес же родился в Эфесе, отчего поначалу был известен как Апеллес Эфесский, но затем, достигнув изрядной славы, он предпочел зваться одним только именем, заявляя, что Апеллес — один в Ойкумене [14], а может статься, и за ее пределами, и никаких уточнений не нужно.

В самом деле, его знали все — и все восхищались его полотнами и тихографией, то есть росписью стен [15], — даже те, кто слыхом не слыхивал об ионической и сиконской художественных манерах, в которых он работал, и не смог бы отличить одну от другой. Главное было в мягкости рисунка и нежности колорита творений Апеллеса, а также в том тщании, с каким он изображал самые мелкие детали лица и одежды богов или царей. Благодаря этому они становились похожими на самых обыкновенных людей, и, глядя на них, можно было убедиться: боги воистину сотворили людей по образу своему и подобию. И вот теперь Апеллес воссоздавал их образы благодаря людям.

Торговец Элий из Эфеса гордился, что был земляком Апеллеса. Вдобавок они знали друг друга с детства, отчего меж ними всегда существовали особо доверительные отношения. При всей своей болтливости (ну а как же иначе уговорить человека сделать покупку, если не уболтать его?!) торговец умел хранить чужие тайны, а потому никому не говорил, зачем Апеллес берет у него молодых красавцев и красавиц.

Все были убеждены, что он ищет чувственного разнообразия, ведь он был молод, бесшабашен и сладострастен. Однако они забывали, что Апеллес был не только мастером постельных дел, но и художником. Рабов и рабынь Элия он использовал как натурщиков и натурщиц, а потом возвращал торговцу для продажи.

Накануне Апеллес получил весть от Элия, что к нему поступил новый товар, и очень обрадовался. Художнику как раз была нужна натурщица. Заказанная ему тихография для храма царственного Зевса требовала изображений целого сонма небожителей, низших божеств и людей. С несколькими восковыми табличками и стилосом Апеллес бродил по Афинам, делая новые и новые наброски, ловя необычные выражения лиц, примечая особенно красивые и яркие. Чаще всего его можно было встретить возле лачуг портовых шлюх и на рынках, в том числе на рынках рабов. Если набросок не удавался или встречалось более интересное лицо, он безжалостно размягчал пальцем воск и стирал изображение.

Апеллес никогда не искал натурщиков и натурщиц среди свободных людей. Его произведения были слишком знамениты, на них ходили смотреть семьями, и Апеллес вовсе не желал, чтобы афиняне тыкали пальцем в какого-нибудь Нина, сына Салмокиса, или Феодору, дочь Лисия, крича: «Вот идет Арес, смотрите, это с Нина списан лик бога войны! А вот и Гера, она живет близ Акарнийских ворот, у нее трое детей, ее зовут Феодора!» Только однажды в жизни допустил художник подобную ошибку, и она чуть не стала для него роковой: царь Филипп Македонский, коего Апеллес изобразил в виде Посейдона (у Филиппа была необоримая страсть к морю, хотя войны свои он вел на суше), пришел в ярость, увидев на картине знакомые лица своих подданных, возведенных художником в ранг тритонов и нереид.

Сначала Филипп отдал приказ казнить самонадеянного пачкуна и мазилу, однако вступился сын, молодой Александр, который сказал, что столь величаво никто еще не изображал царя и просто глупо уничтожать такого мастера, если стену можно расписать заново.

Филипп редко внимал советам сына (впрочем, Александр еще реже осмеливался вообще открывать рот в его присутствии!), но на сей раз неожиданно для всех его послушался. Изображение Апеллес переделал очень быстро. Лица пришлось выдумывать, и они утратили то живое, непосредственное выражение, которым пленяли прежде. Но царь остался доволен, ибо его собственный лик засиял теперь еще ярче. Он щедро наградил Апеллеса, и тот некоторое время состоял в свите Филиппа Македонского, пока не устал от непрестанных кочевий и сражений, не встревожился, что разучится писать что бы то ни было, кроме военных сцен и свирепых воинских физиономий, и не отпросился на время в Афины — дать мирный отдых своему взнузданному и нахлестанному вдохновению. Александр снова помог ему убедить отца, и Апеллес уехал, увозя с собой свою мировую славу — и те уроки, которые он извлек из общения с сильными мира сего.

Именно благодаря одному из таких уроков он теперь искал натурщиков где угодно, только не среди своих будущих зрителей и ценителей.

Рабы в этом смысле подходили больше всего, ибо их постоянно перепродают, это раз, а во-вторых, ни один раб не будет настолько безумен, чтобы признать свое сходство с олимпийцем или хотя бы сатиром. За святотатство его колесуют, и это будет еще мягким наказанием. Как бы не содрали кожу с живого, как некогда поступил разгневанный Аполлон с чрезмерно самонадеянным Марсием!

В поисках новых лиц с необычным выражением Апеллес и прибыл в тот день в пирейскую лесху и попросил Элия показать свежий товар.

— Вряд ли тебя хоть кто-то привлечет, — огорченно махнул тот рукой. — Не на ком взору отдохнуть! Нынче все полудохлые, как на подбор. Мало ели, а…

— …а били их много, — со знанием дела продолжил Апеллес. — Лица изуродованы?

— Нет, просто грязные и тупые.

— Грязные?! Ты их что ж, еще в купальню не водил? — изумился Апеллес, зная пристрастие Элия к чистоте: вымытый, аккуратный товар можно продать дороже, чем чумазый и вонючий.

— Только собирался.

— Ну так веди сейчас. А я посмотрю.

Элий отдал приказ надсмотрщику отправить товар мыться и вновь обратился к уважаемому земляку:

— Изволь отведать вина — алого самосского, сладкого, как ты любишь. Мне привезли также беотийский хлеб с орехами, твой любимый… Великолепный хлеб! Разводишь в кратере водой вино, обмакиваешь туда тугой кусочек хлеба, и он сразу становится мягким, будто только что испечен, а уж благоухает-то как! — Элий причмокнул губами. — Отведай! А тем временем эти грязнули немножко отмоются.

— Вино потом, — отмахнулся Апеллес. — Я хочу посмотреть на них сейчас.

— На немытых? — изумился Элий.

— На купающихся, — ухмыльнулся Апеллес, и Элий только вздохнул, не смея больше спорить с великим человеком.

Апеллей отстегнул круглую сердоликовую, вплавленную в золото, карфиту [16], которая придерживала на груди нарядный, изысканно задрапированный гиматий с охряной каймой по краям, сбросил его и остался лишь в длинном золотистом хитоне, украшенном по подолу темно-красным критским узором. Одни лишь рабы или воины носили короткие хитоны до колен или выше — почтенные люди позволяли себе открывать только щиколотки. Конечно, во время работы Апеллес не стеснял себя — на нем вообще была только грубая короткая эксомида [17], открывавшая правое плечо и руку, что было очень удобно для размашистых движений, — однако пребывание при царском дворе приучило его к простой истине: встречают по одежке, даже если ты — художник, известный на всю Ойкумену.

Чуть приподняв полы хитона и ступая осторожно, чтобы не запачкать тонкие кожаные сандалии с яшмовыми пряжками, Апеллес прошел к купальне и опустился в кресло, стоящее в тени пальмы.

Купальня представляла собой небольшой, шагов двадцать на двадцать, неглубокий водоем с полого понижающимся дном и несколькими выступами в стенах. Сейчас на этих выступах там и сям примостились скорченные фигуры тех, кто уже помылся и теперь обсыхал.

Апеллес опытным взглядом скользил по лицам и телам — тела для художника имеют такое же значение, как лица! — и с грустью отмечал, что Элий с его наметанным глазом оказался прав.

«Люди вырождаются, — с грустью отмечал Апеллес. — Ну что это за сложение… что за руки и ноги… не найти даже намека на богоподобие! Как будто они все — из кривоногого племени лапифов, порожденных кентаврами! И можно подумать, их всех покусали бешеные собаки… у них водобоязнь! Даже помыться толком не могут, даже не способны получить удовольствие от купанья! Нет, этот товар мне не подойдет…»

Посреди купальни вдруг вспенилась вода, и оттуда показалась облепленная мокрыми волосами голова, и затем чуть не до пояса взметнулось девичье тело. Остальные купальщики с визгом метнулись врассыпную, словно от внезапно вынырнувшей акулы. Те несколько мгновений, пока девушка не канула снова в воду, сердце Апеллеса, казалось, не билось — во всяком случае, он ощутил резкий толчок крови в горле, когда купальщица исчезла. И поверхность воды вновь стала гладкой.

«Сколько же времени она провела под водой, если я ее сразу не заметил? — изумился Апеллес. — И сколько пробудет еще?!»

Он незаметно для себя задержал дыхание, и легкие уже начали разрываться от недостатка воздуха, когда девушка вынырнула вновь, и на лице ее сияло то же выражение, которое поразило Апеллеса еще в первый миг ее появления на поверхности воды: выражение нескрываемого наслаждения. Темно-серые глаза ее были затуманены блаженством. Чувствовалась: сейчас она так счастлива, что для нее не существует окружающего, — она забыла о рабстве и мысленно вернулась в те времена, когда была свободна и могла купаться не только для того, чтобы помыться, но и просто для удовольствия.

Апеллес жадно следил за каждым ее движением, за сменой выражений на лице.

Вот она легко, в несколько сильных, быстрых взмахов, подплыла к одному из выступов на стене купальни, взобралась на него и села. Собрала волосы в жгут, отжала их сильно, как прачки отжимают белье, слабо улыбаясь, когда капли падали ей на колени, потом внимательно осмотрела себя — и покачала головой, увидев, что на ее бедрах изнутри еще не смыты какие-то ржавые пятна.

«Она совсем недавно была девственницей, — понял Апеллес. — Ее насиловали, конечно: иначе отмылась бы от крови, — и насиловали жестоко: плечи и спина в царапинах от ногтей, видны следы укусов… Потом продали в лесху. Здесь она уже не сопротивлялась: на теле нет кровавых рубцов от плети надсмотрщика…»

Тем временем девушка, кое-как закрутив мокрые волосы в жгут и отбросив его за спину, чтобы не мешал, снова соскользнула в воду. Руки ее были опущены и двигались: насколько понял Апеллес, она пыталась оттереть пятна крови. Иногда подтягивалась на руках, чтобы бедра показались из воды, придирчиво осматривала себя — и снова принималась мыться.

По спине Апеллеса прошла волна дрожи. Каждое движение купальщицы было необычайно грациозно, и он люто пожалел о том, что живопись, как и скульптура, способна запечатлеть лишь паузу, а не само движение, остановить его, а не продолжить. Он мучился оттого, что невозможно изобразить, как она опускает пальцы в воду, и как они сжимаются в горсть, и как поднимаются, и капли одна за другой сыплются в водоем, покрывая его веселой рябью, а пальцы разжимаются вновь, ласкающими движениями отмывая нежную кожу межножья.

Апеллес вскочил. У него помутилось в голове, задрожали руки, но он и сам не смог бы сейчас понять, это нахлынула на него привычная творческая алчность — или он жаждет эту юную женщину, которой до него силой овладели другие.

Ну и великолепно, что уже овладели!

Апеллес брезговал тем, что особенно ценили прочие мужчины, готовые бешено сражаться за кровь и крики боли бедной девственницы. Похищение невинности они приравнивали ну просто-таки к похищению золотого руна!

Для Апеллеса это не имело никакого значения, тем более сейчас. Он видел своим опытным взглядом, что эта сероглазая, даже побывав под одним или несколькими насильниками, осталась неискушенной, что ей неведомы тайны блаженства, которые таит в себе соитие мужчины и женщины, что она знает только боль и сначала будет противиться. Ласковое обращение может совершить с ней чудо…