Вслед за ним я спустилась вниз, прошла через холл, мимо гостиной к двери в конце коридора. Открыв эту дверь, Джосс сунул туда голову и огляделся.

— Доброе утро, — сказал он.

— Кто там? Джосс? Входи же. — Голос был выше, чем я предполагала, голос человека куда более молодого.

— Я привел вам кое-кого…

Он широко распахнул дверь и, мягко подтолкнув меня в спину, выдвинул вперед, в комнату. Комната была маленькой, с французскими окнами во всю стену, ведущими на плиточную террасу и в потайной сад, согретый солнечными лучами и укрытый со всех сторон живыми изгородями и густой зеленью эскалонии.

Я заметила мерцающий за каминной решеткой огонь, обшитые деревом стены, увешанные книжными полками и картинами, и стоявшую на каминной полке модель крейсера былых времен. Еще там имелись фотографии в серебряных рамках, стол, заваленный газетами и журналами, и сине-белая китайская ваза с нарциссами.

При моем появлении Гренвил с помощью палки начал подниматься из красного кожаного кресла, стоявшего наискосок от зажженного камина. Я изумилась, что Джосс никак не пытался помочь ему, и тут же запротестовала: «О, пожалуста, не надо… не трудитесь», но он уже встал, распрямился, и взгляд синих его глаз спокойно обратился ко мне — он разглядывал меня из-под нависших и кустистых седых бровей.

Я поняла, что была готова увидеть его в жалком виде — старым, немощным, может быть, даже с трясущейся головой. Но Гренвил Бейлис и в восемьдесят внушал почтительный страх: очень высокий, совершенно прямой, выутюженный и выбритый, накрахмаленный, слегка попахивающий туалетной водой с лавандовой отдушкой, он выглядел так, что это делало честь его лакею Петтиферу. Одет он был в темно-синий блейзер наподобие морского кителя и серые фланелевые брюки с безукоризненной складкой, на ногах его были бархатные домашние туфли с вышитыми золотом инициалами. К тому же он прекрасно загорел, и лысый череп, проглядывающий из-под редких седых прядей, был коричневым, как кожура каштана, и я представила себе, как он нежится на солнце в потайном саду, читая утреннюю газету, со вкусом покуривая трубку, следя за полетом чаек и бегом высоких белых облаков на небе.

Мы глядели друг на друга. Мне хотелось, чтобы он сказал что-нибудь, но он лишь глядел на меня. Оставалось надеяться, что вид мой ему понравится, и я порадовалась, что успела причесаться. А потом он сказал:

— Никогда не был в такой ситуации. Не знаю, как нам следует поздороваться.

— Я могла бы поцеловать вас, — сказала я.

— Так за чем же дело стало?

И я поцеловала его, шагнув вперед и потянувшись к нему вверх. Он слегка наклонился, и губы мои коснулись его гладко выбритой щеки.

— Ну а теперь, — сказал он, — почему бы нам не присесть? Почему ты стоишь, Джосс? Проходи и садись.

Но Джосс, извинившись, ответил, что должен приниматься за работу, иначе день пропадет впустую. Однако он задержался, чтобы помочь старику усесться обратно в кресло, а также чтобы налить нам из графина, стоявшего на столике, по рюмке хереса, после чего сказал:

— Ну, покидаю вас. Уж, наверно, вам есть о чем поболтать. — И, весело махнув рукой, ускользнул. Дверь за ним бесшумно закрылась.

Гренвил сказал:

— По-моему, ты успела с ним подружиться.

Я подвинула скамеечку так, чтобы сесть напротив него.

— Нет, не то чтобы очень подружилась… но он такой любезный и… — Я не сразу подобрала нужное слово: —…такой сподручный. Я хочу сказать, что он удивительно умеет появляться тогда, когда он нужен.

— И не появляться, когда не нужен, не правда ли? — Я несколько усомнилась, что могу согласиться с подобной характеристикой. — И к тому же он весьма сноровист. Он мебелью моей занимается.

— Да, я знаю.

— Он хороший специалист. У мальчика чудесные руки. — Старик отставил рюмку, и я опять подверглась атаке пристального взгляда его синих глаз. — Твоя мать умерла?

— Да.

— Я получил письмо от этого парня… Педерсена.

— Да.

— Ты с ним знакома?

Я рассказала ему о своем прилете на Ибицу и о вечере, проведенном с Отто и мамой.

— Так он приличный парень? Хорошо к ней относился?

— Да. Он проявлял к ней необыкновенную доброту. Он обожал ее.

— Рад, что хоть под конец она нашла себе кого-то поприличнее. По большей части ее тянуло к пройдохам.

Я улыбнулась, услышав это не часто употребляемое теперь слово. Мне вспомнился фермер, разводивший овец, а потом американец в рубашках от «Братьев Брукс». Интересно, как понравилось бы им зваться пройдохами. Возможно, они бы даже не поняли, что это такое.

— По-моему, она была склонна чересчур увлекаться, — сказала я.

В глазах его мелькнули насмешливые искорки.

— Мне кажется, ты научилась быть к ней снисходительной.

— Да. Научилась. И давно.

— Ее было трудно выносить. Но в детстве она была само очарование. Я часто писал ее портреты. Один-два портрета Лайзы в детском возрасте сохранились в доме и сейчас. Надо будет сказать Петтиферу, чтобы он разыскал их, показать их тебе. А потом она выросла, и все переменилось. Роджер, мой сын, был убит на войне, и Лайза стала не ладить с матерью, вечно срывалась с места и уезжала куда-то в своем автомобильчике, возвращаясь заполночь… Кончилось тем, что она влюбилась в этого актеришку, и тут все и произошло.

— Но она его действительно любила.

— Любила… — В голосе его было пренебрежение. — Какое напыщенное слово! Словно в жизни нет иных ценностей, кроме любви!

— Есть, конечно. Только надо суметь отыскать их самостоятельно.

Слова мои, кажется, его позабавили.

— Ну и ты сумела?

— Нет.

— Сколько тебе лет?

— Двадцать один.

— Ты достаточно зрелая для своих лет. И мне нравятся твои волосы. Ты не похожа на Лайзу. Но и на своего отца ты не похожа. Ты похожа на саму себя.

Он потянулся к своей рюмке, осторожно поднес ее ко рту, отпил глоток и поставил на столик возле кресла. Только в этой осторожной выверенности движений сказывались его возраст и недуги.

— Ей надо было вернуться в Боскарву. Что бы там ни было, мы бы с радостью приняли ее. Кстати, а почему ты не приезжала?

— Я ничего не знала о Боскарве. И о вас не знала до того вечера накануне ее смерти.

— Похоже, она вычеркнула из жизни прошлое. И когда ее мать умерла и я написал ей, она даже не ответила.

— В то Рождество мы были в Нью-Йорке. Она получила ваше письмо только через несколько месяцев. Тогда ей показалось, что отвечать уже поздно. И она так не любила писать письма.

— Ты ее защищаешь? А тебя не обижает, что она лишила тебя гнезда? Ведь ты могла вырасти здесь. Боскарва могла быть твоим домом.

— Она была моей матерью. И это самое главное.

— Похоже, ты со мной споришь. Со мной теперь никто не спорит. Даже Петтифер. Такая тоска!

И он опять пригвоздил меня взглядом своих синих глаз.

— Ты с Петтифером познакомилась? Мы с ним вместе служили на флоте лет сто назад. А с Молли и Элиотом? С ними познакомилась?

— Да.

— Им поселяться здесь было, конечно, совершенно излишне, но доктор настаивал. Мне-то это все равно, а вот для бедняги Петтифера это трудное испытание. А Молли еще племянницу сюда притащила, эту жуткую девчонку с болтающимися сиськами. Ты ее видела?

Я сдерживалась, чтобы не расхохотаться.

— Да, мельком.

— Даже мельком ее видеть — и то чересчур. Ну а Боскарва? Как тебе Боскарва?

— Безумно понравилась. То, что я успела увидеть, очень понравилось.

— Город теперь на холм вполз. Раньше наверху была ферма одной старой леди, некой миссис Грегори. Так этот застройщик уломал ее продать ему ферму, и теперь они бульдозером поля ровняют, делают все плоским, как блин, чтобы напечь новые дома.

— Я знаю. Видела.

— Но продвинуться дальше они не могут. За фермой — уже мои земли. По обе стороны дороги. Я купил их вместе с Боскарвой еще в тысяча девятьсот двадцать втором году за смешную сумму. Сказать какую — не поверишь. Но владеть клочком земли — значит, обрести уверенность. Ты это запомни.

— Запомню.

Он нахмурился.

— Как тебя зовут? Скажи-ка еще раз, а то я уже забыл.

— Ребекка.

— Ребекка. А как ты собираешься меня называть?

— Не знаю. Как бы вам хотелось, чтобы я вас называла?

— Элиот зовет меня Гренвилом. Вот и ты зови меня так же. Так больше по-приятельски получается.

— Хорошо.

Мы допили херес и обменялись улыбками, довольные друг другом. Потом из недр дома разнесся звук гонга. Гренвил поставил рюмку и, превозмогая боль, поднялся. Я бросилась открыть перед ним дверь. Вместе мы двинулись по коридору к столовой и семейной трапезе.

7

Усталость сморила меня под конец этого долгого, наполненного событиями дня и, к несчастью, в разгар ужина. Обед, сытный и вкусный домашний обед, был сервирован на большом круглом столе, стоявшем в оконной нише. За обедом скатерть была постелена клетчатая, сервировка была каждодневной — фарфор и стекло, ужин же отличался от обеда, как небо от земли.

Длинный полированный стол посередине комнаты был сервирован на пять персон. На нем лежали чудесные льняные салфетки, а старое серебро и стекло искрились, отражая свет свечей.

Оказалось, что к ежевечернему этому ритуалу здесь принято переодеваться. Молли спустилась к столу в парчовой свободной курточке сапфирового цвета, подчеркивающего цвет ее глаз. На Гренвиле был не новый уже бархатный смокинг, а на Элиоте светлый фланелевый костюм, придававший ему элегантность породистой борзой. Даже Андреа, возможно, после долгого сопротивления, надела другие брюки и блузку, расшитую английским шитьем, рождавшую, правда, мысль, что ей не помешала бы глажка, а возможно, и стирка, а лучше и то и другое вместе. Ее длинные патлы были перетянуты обрывком бархотки, но на лице по-прежнему читались сдержанное возмущение и скука.

Непривычная к тонкостям званых ужинов, я все-таки догадалась прихватить с собой наряд, которому, как я поняла, суждено теперь было красоваться на мне каждый вечер во все время моего пребывания в этом доме, потому что другого вечернего туалета у меня не было. Это был мягкий трикотажный казакин коричневого цвета в восточном стиле с широкими рукавами и серебряным позументом у ворота и на манжетах. К нему я надевала серебряные браслеты и серьги в виде колец, подаренные мне мамой. Сейчас тяжесть этих колец придавала мне уверенности и странно успокаивала, а спокойствие и уверенность — это было как раз то, чего мне в этот момент особенно не хватало.

Я не хотела ужинать в кругу своих новообретенных родственников. Не хотела поддерживать разговор, слушать, делать умное лицо, быть приветливой, очаровательной. Мне хотелось забраться в постель и перекусить чем-нибудь простым и непритязательным, вроде бутерброда с паштетом или крутого яйца. Мне хотелось остаться одной.

Но подали суп и утку, и красное вино, которое Элиот принялся разливать. Утка была вкусной и сочной, в комнате было жарко. Ужин шел медленно, неспешно, и чем дальше, тем больше мне становилось не по себе — кружилась голова, я словно парила в воздухе. Я пыталась сосредоточить внимание на пламени горевших передо мной свечей, но свечи тоже плыли, двоились, и голоса вокруг сливались в общий гул, смутные, неразличимые, как будто доносились издалека. Я инстинктивно резко отодвинула от себя тарелку, опрокинула ею бокал и с безнадежным ужасом увидела, как растекается между осколками лужица красного вина.

В каком-то смысле происшествие очень мне помогло, потому что разговор за столом прекратился и все взоры обратились на меня. Наверное, я сильно побледнела, так как Элиот, вскочив, бросился ко мне со словами:

— Вам нехорошо?

— Нет, ничего, — сказала я. — Простите.

— О Господи… — Молли кинула салфетку и отодвинулась от стола.

Глаза сидевшей напротив Андреа сверлили меня с холодным любопытством.

— Бокал… Простите…

Тут подал голос сидевший во главе стола Гренвил:

— Не волнуйся ты об этом бокале. Забудь. Девочка измучена, Молли. Проводи ее наверх и уложи.

Я попыталась воспротивиться, но сделала это не очень настойчиво. Элиот отодвинул мой стул и помог мне подняться, твердо подхватив меня под оба локтя. Молли открыла дверь, впустив прохладу из холла. Мне уже и так стало лучше, и было понятно, что сознание я, возможно, и не потеряю.

Проходя мимо Гренвила, я извинилась и в третий раз сказала:

— Простите меня, пожалуйста. Спокойной ночи.

Наклонившись, я поцеловала деда и вышла. Молли прикрыла за нами дверь и проводила меня наверх. Она помогла мне раздеться и лечь, и я заснула, прежде чем она успела выключить свет.