– Ну так что? – строго спросил Иван Парфенович юную свояченицу, глядя прямо в дерзкие глаза, цветом и формой так напоминавшие ему глаза Марии. Только у Марии в глазах всегда была благость и какая-то непонятная вина, словно она заранее знала, что не суждено ей очень-то задержаться на этом свете и выполнить свой долг перед детками. – Замуж, что ли, за него пойдешь? После-то не пожалеешь? Парень-то он вроде добрый, но ведь слюнтяй, всю жизнь придется на помочах водить…
– Не говорите мне ничего! – гордо сказала Каденька. – Только Левонтий Макарович может составить счастие моей жизни. Он или никто!
– Да ради Бога! – тут же смирился Иван Парфенович. – Тебе с ним жить. А мне-то что: баба с возу – кобыле легче.
– Угнетенное положение женщины в нашем государстве возмутительно устойчиво в первую очередь из-за таких, как вы! – заявила Каденька.
– Все! Все! Все! – замахал руками Гордеев. – Играем свадьбу, даю за тобой приданое, а там пускай студент твои права соблюдает. Утомила ты меня, Леокардия, слов нет как!
– Мне от вас ничего не нужно! – в глазах Каденьки блеснули слезы.
– А тебя и не спросил никто, – сухо сказал Гордеев. – Я перед Марией в ответе. Все, что ей обещал, выполню.
В прошедшие после свадьбы годы Леокардия родила одну за другой трех здоровых, горластых, крепких дочерей. На том бы и успокоиться, однако чете Златовратских очень хотелось мальчика, наследника. Да и дочки, воспитываемые по самой современной методе (в которой никаким аистам, а уж тем более, находкам детей на грядках не было места), просили: «Мама, роди нам братика!»
Леокардия после троекратных, почти подряд родов не раздалась, как многие бабы, а, наоборот, высохла, и глаза ее, как свечи, горели на измученном бессонными ночами лице. Кормилицу она не брала, и из каких-то там передовых соображений сама кормила грудью всех троих, отчего грудь ее тоже высохла и повисла, как уши у собаки-спаниеля. Что-то, видимо, надорвалось в ней, потому что долгожданный мальчик так и не сумел живым появиться на свет, перестал шевелиться и умер еще в материнской утробе. Сутки супруги еще на что-то надеялись, а потом, когда муки Каденьки стали нестерпимыми, Левонтий Макарович закутал все свое семейство в волчьи дохи, погрузил в сани (Каденька настояла, чтобы дочерей тоже взяли с собой. Если ей суждено умереть, то надо со всеми попрощаться) и повез по зимнему тракту, сквозь ночную метель в Тобольск. Там местный эскулап сделал операцию, удалив вместе с неудавшимся младенцем всю женскую сущность Леокардии, но сразу же предупредил, что надеяться почти не на что.
Иван Парфенович промаялся ночь, а потом еще день. Дела не шли в ум, челядь, испуганно кудахча, разбегалась, как куры от ястреба.
Когда верхушки лиственниц почернели, а небо зажглось зеленоватыми сибирскими сумерками, Иван Парфенович велел Игнатию седлать самого сильного коняшку-мерина и верхами двинул в Тобольск, набив кошель ассигнациями и сунув за пазуху пригоршню самородков.
В пути, оттирая рукавицей обмороженный нос, и прихлебывая ледяную водку из заветной бутыли, дивился сам себе. Упитанный коняшка бодро перебирал мохнатыми ногами. В лесу трещали от мороза ветки, да остро, прямо в глаза светила с темно-зеленого неба низко повисшая над трактом звезда. Куда черти понесли?
В тобольской лечебнице Гордеев ревел медведем, расшвыривал ассигнации, угрожал немедленной расправой со всем персоналом, Богом заклинал спасти свояченицу и пожалеть ее малолетних детушек. По наводке больничной поломойки волоком притащил с окраины испуганную бабку-знахарку, сунул ей в руку золотой самородок (бабка тут же спрятала его за щеку) и велел делать все, что ее ведовство велит, ничего не пропуская. Заказал службы во всех тобольских церквях, неведомым образом уговорил святого отшельника, давшего обет молчания и живущего в пещерке под сопкой, молиться за здравие рабы Божией Леокардии. Метался по городу, как оглашенный, не находя, что бы еще сделать, и пугая своим диким видом тобольских обывателей.
Леокардия тем временем отходила. Уже теряя ее, и почти смирившись с тем, Иван Парфенович внезапно понял, что его покидает близкий человек, близкий не только по крови через покойную жену, но и по духу. Неистовство и неугомонность бунтарской Каденькиной души всегда оставалось в чем-то сродни его собственной. Упорство, с которым Каденька достигала своих непонятных ему, но ясных ей целей, всегда вызывало в нем уважение, которое легко переходило в раздражение потому лишь, что были они и оставались очень разными по судьбе.
Иван Парфенович хотел было заплакать, но сумел лишь глухо зарычать. Тут же в больничный коридор вылезла закутанная в платок старшая дочь Златовратских, Аглая.
– Дяденька Иван, вас маменька к себе зовет.
Опрокинув неструганную лавку, Гордеев ринулся в палату.
– Слушай меня, Иван, – едва слышно прошептали обметанные губы, и вдруг сложились в язвительную, такую знакомую Каденькину улыбку. – Богом клянусь, моих детей я тебе не отдам. Сама воспитаю. Я – не Мария. Не дождешься от меня. И не надейся от меня отделаться. Слышишь, Иван?!
– Слышу, Каденька, слышу, милая, – ответил Иван Парфенович и почувствовал на глазах долгожданные слезы.
Несмотря на щедро рассыпаемые Гордеевым ассигнации и ежедневные консилиумы, ни один из врачей не давал близким Леокардии Власьевны надежды. Как и ожидалось, на третий день началась горячка, шов почернел и дурно пах. Эскулапы, страшась Гордеевского гнева, пробегали стороной. Только бабка-знахарка, перепрятав куда-то заветный самородок, тихо бормотала что-то в углу палаты, клала на шов тряпочки с мазью, да почти непрерывно поила больную с ложечки горьким травяным настоем. Безумно раздражали Ивана Парфеновича дети. По распоряжению, сделанному Каденькой еще до впадения в беспамятство, дочери постоянно оставались при ней, непрерывно теребили умирающую мать и канючили:
– Мамочка! Не умирай! Мамочка, поговори с нами! Мамочка, не умирай!
Своею волей Иван Парфенович давно бы отправил сопливых куда подалее, чтоб не ныли здесь и дали матери отойти с миром. Но удивительным образом в палате царила воля беспамятной Леокардии, неожиданным упорным выразителем которой оказался Левонтий Макарович.
– Пусть будет так, как Каденька хотела, – твердо заявил он свояку. – Дочери будут при матери до любого исхода. Я ни одной минуты их не хочу лишить… Да и к тому же это, вопреки очевидности, ей на пользу. Доктора-то уж давно Каденьку похоронили, а она все жива. Отчего это? Я полагаю, оттого, что доченьки ее держат, теребят, уйти не дают. Она, я знаю, и в беспамятстве их голоса слышит: Как же мы, мамочка, без тебя?! – глаза Левонтия Макаровича подозрительно блеснули, но он вздернул слабый подбородок и уверенно закончил. – Когда наука бессильна, остается уповать на неизвестные нам силы. Audiatur et altera pars.
– Делай как знаешь, – подумав, согласился Гордеев.
Спустя три недели горячка миновала и Каденька, к несказанному изумлению всех тобольских эскулапов, начала поправляться. Скромная знахарка оставила болящей горшочек с горьким настоем, и отбыла к своему заброшенному хозяйству, унося за щекой еще один самородок, покрупнее, и подвязав, на всякий случай, щеку платком.
Выздоровевшая свояченица раздражала Ивана Парфеновича ровно так же (если не более), как и до болезни. Лишившись разом всех своих женских органов, а вместе с ними и возможности иметь еще детей, она стала еще более резкой и нетерпимой. Постоянно с карандашом в руках читала все доступные ей газеты и журналы, по-своему толковала имперские законы, боролась с уездными чиновниками за какие-то ею же выдуманные права переселенцев, инородцев и прочих без разбору, писала от имени приисковых рабочих прошения и жалобы. Мягкие увещевания обожающего ее мужа и грозные бури со стороны Гордеева равно оставляли ее равнодушной.
– Как бы не буйствовала реакция, ей не удастся заставить замолчать просыпающийся в великой России голос прогрессивных сил, – заявляла она и, почти впадая в транс, пророчествовала. – Я вижу, как Россия принимает из рук Франции обагренное кровью знамя революции! Liberte, egalite, fraternite!
– Может, она мерячкой от самоедов заразилась? – спрашивал Гордеев у свояка. – Шлялась с ними в молодости, вот теперь и проявилось.
Левонтий Макарович печально молчал или пожимал плечами. Главой семьи Златовратских, несомненно, являлась Леокардия, и все заинтересованные лица знали об этом.
Впрочем, последнее увлечение «робкой Каденьки» казалось вполне мирным. Неожиданно она вспомнила, как в гимназические годы мечтала о медицинском образовании в Германии. Мечта не сбылась, но такие мелочи, как отсутствие образования, Леокардию Власьевну никогда не смущали. Если Каденька чего решила, то ее трудно, а порой и невозможно было остановить.
Закупив в Екатеринбурге и выписав из Москвы медицинских книг и журналов, она за зиму сожгла четверть пуда свечей, а к весне вообразила себя вполне сведущей в медицине и начала прием местных егорьевских жителей, а также инородцев, проживающих в тайге, и приисковых рабочих с семьями. Деньги за консультации она не брала, и пациенты платили только за ингредиенты составляемых ею сигнатур (фармацевтом, для полноты картины, она себя тоже вообразила). Самым бедным и обездоленным отпускала лечебные снадобья бесплатно. Приисковый фельдшер большую часть года пил без просыпу, поехать на консультацию в Тобольск или Ишим мог далеко не каждый, и потому простой народ постепенно потянулся к заднему крыльцу дома Златовратских. Леокардия Власьевна назначила часы приема и строго их соблюдала. Многие рабочие и уж тем паче, самоеды и ханты часов не понимали, и потому, чтоб не пропустить, приходили к дому засветло, располагались поудобнее, устраивали больных, доставали припасы и табак и ждали. Иногда, в холодные дни ожидающие приема больные даже разводили костерочек (пока Левонтий Макарович, опасаясь за сохранность дома и других строений, им не запретил).
Леокардия Власьевна чрезвычайно гордилась своей вновь приобретенной миссией. «Долг каждого честного гражданина или гражданки – помогать народу, чем может», – говорила она.
– Каденька, ведь нельзя без бумаги, – робко возражал Левонтий Макарович. – Чтоб лечить, надо курс кончить. Dura lex, sed lex. Ты же под суд пойдешь. А что с детьми будет? Со мной?
– Молчи, несчастный трус! – трубно возглашала Леокардия Власьевна (после операции ее когда-то пронзительный голос стал на два тона ниже). – Неужели тебя не трогают страдания несчастных приисковых женщин и переселенок?! Они сами, а также их дети лишены элементарной медицинской помощи и гигиенического просвещения! Разве ты не помнишь, как я едва не умерла на руках окончивших курс тобольских коновалов! Только любовь детей и моя воля к жизни спасли меня!
Левонтий Макарович все отлично помнил (даже сейчас, спустя много лет, у него мороз пробегал по коже), и полагал, что в тот раз жену спасла своевременно сделанная «коновалом» операция, ассигнации Ивана Парфеновича и народные снадобья деревенской знахарки.
Но разве можно переспорить его Каденьку?
Леокардия Власьевна пыталась приохотить к делам самодеятельной амбулатории подросших дочерей. Старшая Аглая и младшая Любочка воротили нос от гноящихся язв и золотушных детей, и категорически отказались участвовать в материнских затеях. Гораздо более положения переселенцев и распространения гигиенических знаний среди хантов их интересовал животрепещущий вопрос: «Где и каким образом в егорьевской глуши отыскать подходящих женихов?» Средняя дочь, семнадцатилетняя Надя, вполне прониклась идеалами матери, и тоже не на шутку увлеклась медициной. Но самодеятельности Леокардии Власьевны она не одобряла и собиралась по достижении 18 лет отправиться в Тобольск обучаться на акушерских курсах. Кроме того, она собирала и аккуратно записывала в специальную тетрадь все русские народные рецепты, составляла гербарий из сибирских лечебных трав и подолгу беседовала с местными инородцами, выспрашивая, какие симптомы болезней им известны, и что от каких болезней они применяют. Старшая и младшая сестры акушерками стать не стремились, но средней на всякий случай завидовали, потому что в Тобольске женихов всяко побольше, чем в диком Егорьевске.
Глава 13
В которой вечер в собрании продолжается. Тут же присутствуют небольшие отступления. В первом Иван Парфенович вспоминает о принятом им недавно нелегком решеиии. Второе повествует о том, как Машенька Гордеева шла в собрание
Теперь все три барышни Златовратские расселись у стены и, каждая по-своему, проявляли свое нетерпение. Исподтишка наблюдая за ними, Иван Парфенович усмехнулся в усы: «Ждут… Волнуются… Кабы они знали… Вот бы разом разозлились и зашипели!»
Вспомнилось, как все началось. Зимой? Да нет, уж весной пахло.
…Высокий голосок Любочки Златовратской чисто и старательно выводил мотив. Иван Парфенович слушал, впрочем, не голос, а звуки фортепьяно, на котором играла, аккомпанируя Любочке, его дочь. Слушал и усмехался в бороду: надо же, как ловко навострилась порхать пальчиками по клавишам, и ведь – сама, никто не учил! Хотя чему удивляться. Его, чай, дочь. Гордость за Машеньку слегка заслонила беспокойную тревогу, сосавшую, не отпуская, все последние дни. Он взялся за дверную ручку, хотел постучать – известно, в комнаты к девицам негоже входить без стука, хоть и родному отцу, – но тут дверь толкнули с другой стороны, в коридор выскочила Аниска и, увидев хозяина, едва не выронила с перепугу поднос, заставленный чайной посудой.
"Сибирская любовь" отзывы
Отзывы читателей о книге "Сибирская любовь". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Сибирская любовь" друзьям в соцсетях.