Маша больше не прислушивалась к посторонним звукам – они исчезли. Глядя в черную воду, которую снова, прямо на глазах, затягивало тонким искрящимся ледком, она чувствовала, как медленно гладят ее невидимые руки, ледяная и огненная. Его руки. И не поможет крещенская купель, и не надо! Зачем ей – покой? Она сделала маленький шаг вперед, к воде.

Темная фигура отделилась от сосны. Полушубок и шапка полетели в снег. Скорее… Он раздевался торопливо, смутно удивляясь, что она не замечает, не слышит… А у нее в ушах был только легкий треск огня, перед глазами – черная вода в рыжих искрах, и вокруг – непроглядный купол мрака.

Митя Опалинский вошел в купол. Маша увидела сперва цепочку с крестиком и золотистые волоски на груди, блеск огня на обнаженных плечах; потом – лицо. Глаза… Они казались незрячими, будто он, как и она, долго смотрел в огонь и больше ничего не мог разглядеть. Странное дело – она не удивилась. И не стало ей ни страшно, ни стыдно. Здесь, в тесном круге света перед купелью, все происходящее было в порядке вещей.

Она все-таки пожаловалась:

– Грех! – и протянула руку.

Митя обнял ее – точно так, как обнимал до сих пор, когда был еще невидим. Только лучше! Теплее и надежнее. Так, что она смогла перевести дыхание и пояснить:

– Грех: стою, а войти боюсь. Я ж неуклюжая. Вдруг не выберусь.

– Для того я и пришел, – услышала она Митин шепот, – смотрел из окна, и вдруг… А про неуклюжесть ты, Машенька, забудь. Ты как лодочка на волне. Да лучше тебя…

Говорил он это, или ей показалось? Случайный свидетель, коего принесло в эту ночь к Иордани, вряд ли смог бы внести ясность. Потому что близко не подходил и разговоров не слышал. Усевшись где стоял, он заворожено смотрел, как двое входят в полынью, и взлетает вода, и пламя костра дрожит, и прозрачный ледяной храм вспыхивает то ярче, то глуше. Он знал, какой немыслимо холодной должна быть эта вода, и удивлялся тому, что этих двоих – совсем ведь нагишом, ни одной нитки на них! – мороз не берет: пригоршнями льют друг на друга воду и выбираются из купели осторожно, не торопясь, будто летом… Хотя вон ведь и рыбы круглую зиму живут в такой ледяной воде, и ничего.

Из-за рыб Вася Полушкин сюда и пришел. Принес самодельный градусник, фонарь и тетрадку, куда записывал свои научные наблюдения. Крещенская полынья – очень удобное для них место, а Господь простит, это же, как говорит Ипполит Михайлович, в интересах человечества. Теперь он тихо сидел и ждал. Мороз покусывал за уши, едва прикрытые куцей шапкой, да что ему – мороз? Он смотрел… Двое выбрались из воды. Постояли, прижавшись друг к другу. Потом начали одеваться. И всего-то! А он смотрел, боясь перевести дыхание, растерянно улыбаясь и смаргивая иней с ресниц.

Когда погасли костер и свечка в храме и никого не стало ни у купели, ни в роще, Вася встал, потопал затекшими ногами, снегом растер уши. Луна зашла за тучу и светила из-за нее белесым глазом. Вася, зажегши фонарь, бродил вокруг полыньи, наклонялся, вглядывался. Ему казалось, что черная вода прозрачна до дна. Большие рыбы ходили в ней, поблескивая перламутровыми боками, поднимались к свету и тоже глядели на Васю.


…На другой день Машенька встала поздно. Иван Парфенович с управляющим отбывали чуть свет; дочь Гордеев будить не велел. Проститься бы надо, конечно, – ну, да не навек расставанье. Во дворе суетились слуги, всхрапывали кони, Мефодий и Алеша, как всегда, безмятежно посасывающий трубочку, выслушивали последние хозяйские указания. А Маша спала. Ей снилась – синица. Та самая, с рябиной, что в конце лета посулила ей то ли беду, то ли просто – неведомое. Она стучала в стекло острым клювом, и Маша все пыталась разглядеть, каким боком птаха к ней повернется. Известно ведь: если правым – жди от судьбы подарков, ну, а левым – не взыщи, самой отдавать придется. Может, богатство, может, радость, может, кого из близких, а то и самое себя… Правым, говорила во сне Маша, конечно, правым! Ей хотелось плакать, теми самыми сладкими девичьими слезами, о которых она до сих пор только в романах читала.

Когда она проснулась, был уже давно день. Солнце светило в окно сквозь морозные узоры. Маша, жмурясь, смотрела на него и очень ясно чувствовала, что и сама она – из тонкого льда, а внутри – солнце. Не расплескать бы…

Она осторожно перевела взгляд на часы – резной деревянный домик с кукушкой внутри. Почти полдень! Уехали уже! Она горько вздохнула: уехали!.. И тут же почувствовала, что улыбается.

Это хорошо, что уехали. Она сейчас встанет, пойдет в церковь и спасибо скажет Богородице. И будет ждать Митю. Тихо-тихо ждать, чтобы не расплескать солнце.

Глава 23

В которой Софи пишет письмо об этнографии и природных условиях Сибири, а также вместе с Верой прибывает в Егорьевск и знакомится с трактирщиком Ильей

Ноября, 23 числа, 1883 г, Сибирь

Здравствуй, милая Элен!

Прости, что долго не писала и уж, должно быть, заставила тебя волноваться. Спешу сообщить, что со мною все в относительном порядке. Не так-то легко (зачеркнуто)

После смерти мсье Рассена (зачеркнуто) Эжена я, по моему собственному ощущению, порядочно изменилась. Вера, хозяева домика, где мы снимали, и другие добрые екатеринбуржцы, принявшие участие в моей судьбе, опасались за мое здоровье и рассудок. Но, кажется, напрасно. Хоть и я теперь понимаю, что значит, когда люди говорят: «У меня – горе».

Тебе, должно быть, занятно читать. У тебя сердце мармеладное, я помню: роза на окошке засохла – уж слезы на глазах – «Бедняжка!»

Я – другая. Что ж тут поделать?

Даже после смерти папы, когда все вокруг ходили, шмыгали носами и бубнили про «горе», я что-то другое чувствовала – обиду, может, пустоту какую-то… И еще злилась на всех, что у них есть «горе», а у меня – нету. Мне даже казалось, что вот, была такая большая плетеная корзина с горем, предназначенным на всех, а они из нее расхватали, раздышали своими распухшими носами (как, знаешь, бывает, старики и старухи табак нюхают), и мне уж горя не достало. Я пришла, а там – пустая корзина. Понять такого нельзя, это я так пишу, чтоб выговориться.

Теперь у меня тоже есть горе. Оно принадлежит мне, и ни с кем делиться не надо (да я бы и не стала, хоть и проси кто). Я не знаю, как там у других, но у меня горе похоже на такой мохнатый черный клубок, внутри которого (если приложить к уху) всегда слышится вой зимней метели. Я могу его достать, когда надо, и убрать в кофр. И оно будет со мной, доколе я того захочу… Не пугайся, Элен, у меня нет горячки и всякого другого, видишь, какая рука твердая. Просто теперь мне почему-то охота и возможность так писать, а думала-то я так и раньше.

И вот я упаковала свое мохнатое горе вместе с другими пожитками. Что ж делать, надо исполнять задуманный план, другой дороги я для себя не вижу. Накануне Вера принесла с почты письмо, оставленное для нее Никанором. Там он писал, что направляется вместе с хозяином в Тару через Ишим и Егорьевск. И что следующая весть будет нас ожидать (да уж и ожидает давно) в этом самом Егорьевске.

Железной дороги и поездов дальше Екатеринбурга нету, хотя и строят уже следующий кусок до Тюмени. Стало быть, ехать далее следовало по главному Московскому тракту.

Ловлю себя на том, что мне уж хочется, как заправскому путешественнику, писать «путевые заметки», с подробным описанием и городов, и почтовых станций, и местных типов… Уберегу тебя от этого покамест. Разве что после дорожная скука сподвигнет. А может, все это в моей голове крутится, чтоб не думать (зачеркнуто).

В целом, переживаю я (забавные, впрочем) ощущения человека, который обнаружил, что мир много больше, чем он ранее полагал. Здесь не могу удержаться (в противовес вышесказанному) от некоторых природных описаний. Утешаюсь тем, что знаю – ты это любишь, и мне, бывало, вслух зачитывала описания садочка или долов. Я же всегда в книгах описания природных красот пропускала и стремилась поскорее добраться до сути – что она ему сказала, или что он по этому поводу предпринял. А вот теперь – поди ж ты…

От Перми до Екатеринбурга лежат синие пологие горы, поросшие лесом. По ним разбросаны горные заводы и поселки при них, имеющие общую, как бы одну на всех физиономию: белая церковь с чугунной решеткой на синеватом фоне сосновых лесов; вокруг нее разбросаны аккуратные домики с тесовыми крышами, прямые улицы, вдали доменная печь и массы красноватой руды вокруг нее.

Сразу же за Уралом начинается собственно Сибирь, удивительно не похожая на то, что мы о ней знали и мыслили.

Для начала мне следовало определить путь. Из Екатеринбурга многие едут на Шадринск, и потом выезжают на большую дорогу проселками. Это дает существенную экономию, так как на тракте вольных почт плата 3 копейки за лошадь, а проселками можно договориться на три-четыре копейки за тройку. Однако, будучи девицами, мы с Верой из опасений (вполне неясных) решили держаться главного тракта. Впрочем, особых убытков мы не понесли. Государственным декретом посланцам, следующим по казенной надобности, предписано держаться лишь главного тракта (для увеличения дохода и по сговору с казенными же станциями – так мне объяснили). Многие из них не прочь совершенно задаром подвезти пригожих попутчиц.

Московский тракт произвел на меня сильное впечатление. Масса возов, саней, телег, роспусков и прочих средств для передвижения как по снегу, так и по странному покрытию, состоящему из речной гальки, перемешанной со снегом, песком и так называемыми сланями (положенные кое-как бревна). Все это движется обозами, партиями, поодиночке. Здесь же идут партии каторжников – не столько оборванных, сколько оторванных (от нормальной жизни) людей с грязными лицами и обреченными глазами. На каждой стоянке им выносят огромный ушат варева, которое они едят с какой-то молчаливой щепетильностью. Я отворачиваюсь от подобных сцен, но потом они еще долго маячат у меня перед глазами. Вера же может долго стоять с непонятным мне выражением на лице и смотреть на этих отверженных. На вопросы она, как всегда, не отвечает.

Сотни возов с солью, железом, лесом, пушниной, зерном, мороженой рыбой тянутся к Екатеринбургу. От Екатеринбурга везут не меньшее количество всяческой мануфактуры. Скрип санных полозьев, ржание лошадей, далеко разносящиеся голоса и какой-то неумолчный неопределенный гул, который, кажется, издает сам промороженный воздух. По бокам тракта – сизый дым от костров, почти белое небо вверху и месиво промороженного навоза под полозьями.

Попутчики говорят, что ежегодно через тюменскую таможню проходит до двухсот тысяч возов, то есть до полумиллиона пудов груза.

Вопреки своим представлениям о Сибири, как о безлюдной, низменной покатости, спускающейся к Ледовитому океану сквозь дикую тайгу, я увидела здесь вовсе другую картину. Бескрайние, усыпанные алмазным снегом поля, с наметанными стогами величиной с большую избу, многочисленные села, промерзшие болота, низкорослые березняки, огромные орлы, сидящие на телеграфных столбах. Вспугнутые бряцанием колокольчиков, они медленно взлетают и величественно улетают в степь.

Здешний ландшафт местные жители называют «барабу» или березовой степью. Они же с гордостью рассказывают о том, что летом пшеница гнется здесь под тяжестью огромных колосьев, а чернозем такой жирный, что налипает на оси телег. При том в Сибири нет никаких фруктов. Даже яблоки отчего-то не вызревают в здешних краях. «Наши фрукты – репа да кедровые орехи», – говорят сибиряки.

Притрактовые села живут очень богато. Я сначала не замечала этого, но сперва попутчики, а потом и Вера обратили на это мое внимание. В крестьянских избах не редкость зеркала, диваны. Крестьянки одеты в немецкую одежду, лаптей никто не знает, все ходят в сапогах. Говорят, это оттого, что богато родится хлеб, и еще потому, что сибиряки всегда были вольными.

Простые люди и вправду ведут себя здесь свободнее, чем в европейской России. На станции сядешь пить чай, хозяйка запросто подходит, садится, вступает в разговор. Мне это не в тягость, но в интерес, а Вера моя отчего-то хмурится. Впрочем, ее понять сложнее, чем алгебру с геометрией.

Сообщив сии полезные сведения о Сибири, пока заканчиваю и нежно целую мою дорогую подругу. Прошу, не забывай любящую тебя

Софи Домогатскую.


Сердечно распрощавшись с занятными попутчиками, приняв уверения в совершеннейшем почтении и по-сибирски грубоватые, но искренние комплименты, Софи с Верой и поклажей очутились на небольшой, усыпанной разъезженным снегом площади.

Сани с развеселыми подрядчиками в вихре снежинок унеслись дальше, к почтовой станции в деревне Большое Сорокино, что лежала на перекрестье дорог местного значения между Егорьевском, Тюкалинском и Тарой. Там подрядчиков ждали отдых, баня, выпивка в надежной компании и, надо полагать, сударушки, соскучившиеся без подарков и самих любезных весельчаков.