В этом месте Печинога вдруг отстранил Веру, вскочил, до хруста сжал огромные кулаки. С испачканным кровью лицом, в растерзанной одежде, он был поистине страшен. Вера, не в силах смотреть, опустила глаза.

– Я урод, – тихо, бешено сказал он. – И я это знаю. Я родился таким. Моим именем детей на прииске пугают. «Будешь плакать, придет страшная Печинога и тебя заберет!» Ты даже после всего глядеть на меня не хочешь и не можешь. И не сможешь, должно быть, никогда. Я приму. Но все равно знай. Это важно. Ты сказала, и я вспомнил – как. Я тебя люблю. И все, что у меня есть – твое. И я – твой пес. Скажешь, как я Баньши: пошел вон! – я уйду из своего дома и больше не приду никогда. Скажешь: останься, но не зови меня и на глаза не попадайся, так и сделаю…

Вера поежилась, обхватила руками вмиг озябшие плечи.

– Матюша, милый, ты так страшно говоришь. Я не знаю, что с этим делать. Я ведь крестьянка, Матюша, я к такому не привыкла. Может, это обычай такой? Зачем? Я его не понимаю. Иди сюда. Мне холодно.

Печинога заметался по комнате, зачем-то распахнул дверцы шкапа, вытащил что-то шерстяное, в клетку.

– Глупый, что ты делаешь? Ты сам иди сюда. Согрей меня.

Инженер опустился на пол, сгреб Веру в охапку, прижал к себе, неумело баюкая.

– Вот так, тепленько… И не наговаривай ты на себя, пожалуйста. Ты для меня – красивый. И добрый. Ты меня тогда от мужиков-то спас и не проболтался никому. Матюша… ты… я тебе скажу сейчас, а ты поверь, ладно? Я ведь тогда от них совсем отбилась, правда. Полапали, конечно, похватали за разные места, но ничего не было… Ты вовремя поспел…

– Хорошо… А со мной тогда такая петрушка вышла… Я сам удивился и уж тогда подумал… Ты знаешь: я здесь вроде пугала, меня только ленивый не дразнит… Мне уж много лет все равно. А тут… Я ночью в зимовку шел, мне убивать хотелось…

– Меня?

– Что ты!! Всех тех, кто тебя… обидел… У меня же зрение, как у зверя. Я всех узнал, запомнил. И вот представлял, как иду в поселок и всех их убиваю. Голыми руками… Я испугался… Зайца с утра пристрелил, помнишь? Понапрасну, потому что еда у меня была. Вообще-то я понапрасну, для развлечения, зверей не убиваю, нет привычки такой…

– Матюшенька, миленький… Видишь, какой ты добрый, хороший. И умный. Вона у тебя книг сколько. Неужто ты их все прочитал?

– Конечно, прочитал, – с гордостью ответил инженер. Говорил он несколько невнятно, так как искусанные губы распухли и существенно ухудшили дикцию. – А как же иначе?.. А ты, Вера, грамотная?

– Да, да, лада! – Вера тоже торопилась похвастаться. – Я и читать, и писать умею, и книжек много прочла, и даже по-французски понимаю немного, а теперь – и по латыни…

– Вот как! – обескураженно протянул Печинога. Видно было, что подобного он никак не ожидал.

– Да что мы про книги! – засмеялась Вера. – Как незнамо кто. Успеем еще. Шел бы ты умылся, что ли…

– Да, да, конечно! Тебе жутко смотреть. Я сам-то не вижу…

– Мне не жутко, мне жалко тебя до слез… Как же ты… Как же я… – успокоившись, кое-что поняв, и кое о чем догадавшись, Вера, наконец, позволила себе слегка расслабиться и дала волю слезам.

Печинога снова обнял ее и неумело ласкал. Она, плача, слизывала подсохшую кровь с его лица, отвечала на ласки и незаметно направляла его.


Утром, по настоянию Веры, Печинога отвез ее обратно в Егорьевск.

Глава 31

В которой Софи учит детей, а Вера собирается ехать в Италию

1884 г. от Р. Х., марта 10 числа, Тобольская губерния, Ишимский уезд.


Здравствуй, милая Элен!

Дела у нас в Сибири идут ни шатко, ни валко. А чего ж хотеть? От таких просторов и расстояний у кого хочешь всякая охота торопиться пропадет.

Спектакли наши, наконец-то, состоялись и имели у зрителей шумный успех. Особенно цвели Любочка и, как ни странно, ее отец. Илья прятался в тень и даже не выходил на поклоны (хотя он единственный, на мой взгляд, сыграл вполне профессионально).

После окончания «тетрального сезона» я вплотную задумалась над словами Леокардии Власьевны про «дело», которое помогает отвлечься от ненужных рефлексий и воспоминаний, и, кажется, отыскала то, что мне вполне по силам и по душе. Медицина, к которой настойчиво толкала меня бодрая Каденька, мне все-таки не по нраву.

Прямо при училище я теперь собрала начальный класс и учу 8-10 летних ребятишек чтению и письму. Всего у меня 11 учеников, 4 девочки и семеро мальчиков. Среди них трое инородцев, один – татарин, а остальные – русские. Русских детей помогла собрать Мари Гордеева. Простые егорьевцы не очень-то хотят отдавать своих детей учиться. Тем более, что при соборе есть что-то вроде церковно-приходской школы. Но священник и учитель там стар и слаб, и чаще пропускает занятия, чем на них приходит. Впрочем, мой юный вид тоже никому никакого почтения, как ты понимаешь, не внушил. Тут-то и вмешалась Машенька. Она просто попросила родителей, а сам факт того, что весь город тем или иным образом зависит от ее отца, сделал отказ совершенно невозможным. Так что ребятишки были принесены мне в жертву. Инородцев же прислал остяк Алеша, правая рука и едва ли не единственный сердечный друг Гордеева. Когда Алеше надо, он говорит по-русски не хуже нас с тобой, но обычно предпочитает юродствовать и подчеркивать свою «инородскость». Вот и нынче он отдельно подошел ко мне и, отвратно кривляясь, спросил, соглашусь ли я вместе с другими детьми «мало-мало косоглазых учить». Я, естественно, согласилась.

Детишки мне достались очень разные. Одни схватывают моментально, а другие – тугодумы, и им надо все объяснять по десять раз. Я уж их полюбила. Тех, которые тупенькие, мне жалко, а на умных – радостно, как они за мной вслух повторяют и буквы с цифрами учат. Еще мы с ними учим стишки для развития памяти, и рисуем всякие фигуры. Потом, к весне, я думаю сделать еще экскурсии и занятия на природе, потому что таким маленьким нужно «наглядно-действенное восприятие» (это мне Левонтий Макарович сказал, из какой-то книжки). Так что передай Оле: Софи, мол, делает успехи на ниве народного просвещения.

Для нас самих недавно сделал экскурсию Петропавловский-Коронин. Мы ездили в санях на какой-то «разлом», и Ипполит Александрович долго, на примере Тобола объяснял нам про то, как речки в Сибири, бывает, промерзают насквозь и останавливаются, и тогда весной вода с верховьев заливает все поверх льда, и происходит шлифовка берегов, и какой-то «кислородный замор», и еще что-то удивительное. Потом он привел нас на поляну, и мы просто ахнули, потому что весь снег там был в ярко-красных пятнах. Оказывается, это такой микроорганизм, Hematococus (? – писала по слуху), который живет на снегу, и сам как-то кормится с помощью солнечного света. В общем, все было интересно, Надя брала какие-то пробы, и они с Корониным с энтузиазмом говорили о развитии науки в Сибири. Оказывается, именно в Сибири какой-то Маркс в позатом годе впервые собрал космическую пыль (интересно, как он ее от обычной отличил?).

Сам Коронин пишет статьи во Всероссийское Географическое общество, и в “Восточное обозрение”, которое издает либерал и народник Ядринцев, и еще куда-то в три места. И везде его печатают. Надя давала мне читать его статьи (они у нее в этажерке на верхней полке лежат). Там, где про камни, микроорганизмы, червей, всякую гидрографию – очень интересно. Но когда про людей…

Вот, например, о местных жителях: «Вкусы и требования дикаря создаются под влиянием особых законов. Он увлекается предметами и произведениями не столько утилитарными, обеспечивающими его жизнь и направляющими его к лучшему, сколько потакающими его страсти и детскому увлечению. Чаще всего дикарь обольщается блестящими, но дешевыми игрушками, украшениями. Здесь он ищет минутного удовлетворения ощущений и страстей»… Да инородец Алеша, увешанный бусами и сушеными мышиными головами, по слухам, скупил едва ли не все побережье здешних рек до самого Тобольска. Он же вместе с Гордеевым держит разъездную торговлю в уезде, рыболовные пески, шубное и щепное производства в Ишиме, да еще присматривается к смолокурению и суконному делу. И все это, заметь, ради «минутного удовлетворения ощущений». А полукровка Печинога, действительно совершенно дикий на вид, хранит дома (и читает, заметь!) стихи Давыдова и Надсона. Зато уж до чего продвинуты русские рабочие на прииске и в Егорьевске! Достаточно в питейную лавку заглянуть…

Или вот о верованиях и сказаниях сибирских народов (часто поразительно поэтических и интересных, но я уж тебе об этом писала): “…порою под грубой корой инородца не умолкало стремление человеческой души разгадывать природу и человеческую жизнь…” А порою, значит, умолкало?! У целых народов! И только у одного Коронина и ему подобных неумолчно…

И, наконец, завершающий тему перл (там до того было о вырождении сибирских народностей): “…Дух сибирского инородца остается примитивным. Глубокая меланхолия лежит на нем, мрачная безнадежность сковывает его сердце…” Куда уж дальше?[13]

Намедни в глубокой тайне приезжал к Коронину какой-то человек, не то с Индигирки, не то, напротив, с Алтая. То ли какой-то беглый политический, то ли скрывающийся от надзора, я так и не поняла. Называли друг друга почему-то “гражданин”, пили в каморке за моим классом очень много чая (Виктим не успевала носить), читали привезенные “гражданином” листовки и манифесты, пели серьезным шепотом протяжные песни, похожие своей тяжелой безнадежностью на русские народные. Когда пятый раз пошли мимо меня “до ветру” (два же, считай, самовара выдули), я спросила, как мне “гражданина” называть. Коронин сделал страшное лицо и сказал, что это тайна.

После Надя очень серьезно спросила меня: что я думаю по поводу этих статей, и, не правда ли, в них виден глубокий ум и благородная душа Коронина, болеющего и бьющегося за народ.

Мне не хотелось обижать Надин, но и соврать я не могла, вдруг у нее какие-то серьезные виды на него есть? Должна же она знать… Я так и сказала, что лучше бы он занялся своими червями, а народ оставил в покое. А из его статей видно одно: пишет он, как любой писатель, не про народ, а про самого себя и если кто-то и “ увлекается предметами и произведениями не столько утилитарными, обезпечивающими его жизнь и направляющими его к лучшему, сколько потакающими его страсти и детскому увлечению”, так это сам господин Коронин с его борьбой и есть. И еще хотелось бы узнать наверняка: чье это сердце сковывает “мрачная безнадежность” – Виктим, Хаймешки, дочери остяка Алеши Варвары или самого Ипполита Михайловича, бросившего любимую науку и прельстившегося “блестящими безделушками” героев, борющихся непонятно за что?

Надин ничего не ответила, забрала статьи и сразу же ушла. Потом, кажется, плакала в своей комнате. А я что могу? Она умная, разберется.

Третьего дня Николай Полушкин сделал мне вполне вежливое по форме, но абсолютно ужасное по содержанию предложение. Удивляться нечему, я здесь совершенно одна, без родных и покровителей, без никаких возможностей себя защитить. Каденька, конечно, принимает во мне всяческое участие, но она слишком экзотична, ее никто не принимает всерьез, а Левонтий Макарович – ни рыба, ни мясо. Боюсь, их собственным дочерям придется устраиваться в жизни самостоятельно. Покуда это понимает одна Аглая и бесится от этого несказанно.

Мне ж, может быть, придется поискать покровительства здешнего туза Гордеева, когда он изволит вернуться, тем более, что с дочерью его мы нынче вроде бы ладим.

Пока ж Николаша доступно объяснил мне, что я явилась непонятно откуда, зачем, и вообще не поймешь кто, и странно, что мною до сих пор полицейская управа не заинтересовалась. Впрочем, всегда можно этот интерес подогреть, намекнул он. Вечно жить приживалкой у Златовратских я не смогу, своих средств у меня нет, следовательно, надобно как-то определяться. Исходя из вышеизложенного, лучшей доли, чем его любовница, мне ожидать не следует. Он же, со своей стороны, сделает все, чтобы наша с ним жизнь текла с обоюдной приятностью…

Выслушала я это все довольно бесстрастно. После сняла варежку и молча влепила наглецу пощечину. Он, кажется, растерялся, должно быть, такого исхода не ожидал. Потом пробормотал что-то вроде: “Я тебя уничтожу!” – и ушел. Поделом ему, и совершенно не жаль.

Его матушка Евпраксия Александровна вчера встретила меня на улице и как-то особенно одобрительно держалась. Неужели он поделился с ней своим фиаско?! Какие тогда у них странные отношения получаются. Ведь Николаше-то уже лет тридцать будет…

А вот сейчас ты сядь. Сидишь? Тогда читай дальше.

У моей горничной Веры, кажется, роман с инженером Печиногой. Как это может быть, на каком основании и прочее, не спрашивай. Я сама ничего не понимаю и на всякий случай никому ничего не говорю. Печинога смотрится прежним, т. е. куском серого камня. Вера, пожалуй, изменилась – стала поживее и как-то оттаяла.