Василиса улыбнулась ей вежливо, поднялась из-за стола и быстро пошла через зал, гордо неся свою прямую красивую спину. Марина смотрела ей вслед разочарованно и с некоторой даже досадой — вот уж век живи — век учись… Действительно, не проста оказалась эта судомойка, ой, не проста… 

9

Василиса, изо всех сил стараясь не шуметь, осторожно повернула ключ в старом замке, чуть приоткрыла дверь и на цыпочках вошла-скользнула в темную прихожую. Скинув ботинки, решила так же тихонько перебраться и на кухню, но дверь в ее бывшую комнату вдруг отворилась, обдав неожиданным светом, как теплой водой из ведра; в квадрате этого света стоял Саша, слепо-тревожно щурился в темноту коридора. Василиса щелкнула выключателем, улыбнулась ему вежливо, произнесла извиняющимся шепотом:

— Это я тут шарюсь, ты не пугайся…

— Ага… — улыбнулся он ей рассеянно. Взгляд его был полностью отрешенным, размытым, будто слепым — Василиса даже испугалась немного. Захотелось почему-то подойти, встряхнуть хорошенько, громко с ним заговорить… Но в следующий момент Саша будто встряхнулся и сам, и размытый его взгляд тоже как-то сам по себе вдруг резво собрался в кучку, отправив острым лучиком в сторону Василисы и удивление, и интерес, и вопрос: — Слушай, а ты чего это, не боишься разве так поздно ходить? Три часа ночи уже!

— Да боюсь, конечно, — пожала плечами Василиса, проходя мимо него на кухню. — Но ничего, тут рядом. Беру от крылечка низкий старт и пробегаю пулей через улицу и двор…

— Так позвонила бы лучше, я бы встретил. Я в это время никогда не сплю.

— Ага… У нас телефон три месяца уже как за неуплату отключен…

— Так давай счета, я заплачу! — заходя следом за ней на кухню, просто и обыденно как-то предложил Саша и, словно пытаясь упредить ее ответ, тут же добавил: — Только не вздумай вежливо и гордо при этом циклиться, ладно? Мне ж клиенты звонить должны, так что это и моя проблема теперь, получается…

— Ладно. Я и не циклюсь вовсе. Если будешь здесь жить, то и плати, конечно. Это если не будешь, то смысла нет, а если останешься…

— Что значит, если не будешь? Ты что меня, прогнать хочешь?

— Нет, я не хочу. Как жилец, ты нас всех вполне даже устраиваешь. Просто ко мне сегодня на работу Марина твоя приходила, беседу со мной проводила. А ты что, и правда от нее из собственного дома удрал, да?

Он чуть дернулся от ее вопроса и сморщился, как от зубной боли, и сперва ничего не ответил. Молчал он довольно долго и как-то неловко совсем, потом тихо и виновато проговорил, глядя в сторону:

— Ты на нее не сердись, Василиса. Лучше пропусти мимо. Потерпи, ладно? Ей просто время нужно, чтобы все свои ресурсы исчерпать. Может, она еще не раз к тебе придет, и не два… Она вообще хороший, не злой человек, ты ее не бойся. Просто ее сетевой маркетинг испортил. Она, видишь ли, внушила себе, что окружающие ее люди — всего лишь пластилиновые куклы, убедить которых переделаться-перелепиться — всего лишь вопрос времени… Просто я не думал, что она так шустро меня разыщет…

— Ладно. Потерплю. Не извиняйся, — засмеялась тихонько Василиса, наблюдая за его смятением. Ей отчего-то вдруг стало легко. Будто не с Мариной, а с Сашей она сейчас вступила в некий сговор, и сговор этот был куда как приятнее…

— Спасибо… — смущенно улыбнулся ей Саша и быстро шагнул из кухни. В дверях обернулся, взглянул на нее коротко, деловито переспросил: — Так где счета-то за телефон, я не понял?

— Вон, в вазочке на холодильнике лежат…

— Ага… Я завтра схожу, оплачу…

Зайдя к себе, он быстро, будто спасаясь от чего, торопливо оседлал стул и уставился сосредоточенно в светящийся экран ноутбука. Смотрел он в него долго, пока не чертыхнулся про себя тихонько, поняв, что прежнего празднично-радостного состояния уже не будет, что уже знакомое противное раздражение нахлынуло, перекрыло кислород тому счастливому ветру души, который он так любил, — ветру, который уносил его с собой в мир образов, в мир придуманных им героев, в причудливую игру слов набираемого на экране текста. Строчки на экране, почуяв это внезапное, нахлынувшее на него раздражение, напрочь отказались принимать участие в общей с ним такой увлекательной, такой захватывающей игре, будто оттолкнули его разом, устали, заснули, не пожелали больше сдвинуться с места…

Саша вздохнул, вытащил из лежащей на столе пачки «Мальборо» сигарету, подошел к ночному окну. Прикурив и выпустив первый дым в форточку, с досадой обернулся к открытому ноутбуку — эх, черт, жалко как… Очень уж ему нравилась вещь, которую он задумал. Да и не задумал даже, а она сама откуда-то пришла в голову: то ли из сна, то ли из накопившихся внутри и неосознанных пока эмоций, то ли из зазвеневшего вдруг на одной красивой ноте окружающего пространства. И работалось на удивление легко и быстро, на отдельном, капризно-теплом ветерке вдохновения, и строчки с самого начала стали торопливо цепляться одна за другую, будто поторапливая, слегка даже подталкивая друг друга и сами по себе уютно устраиваясь на светящемся экране, образуя некое собственное, звучащее нужными словами единство. Его давно уже не трогало то обстоятельство, что строчек этих так никто никогда и не прочтет, ему очень важно было именно это вот — чтобы они, цепляясь одна за другую и устраивая свою музыку текста, брали его с собой в захватывающий дух танец. Именно этот танец, именно этот ветер и именно эта музыка и составляли для него настоящую жизнь и настоящее счастье, составляли смысл его существования и радость бытия — да все, все, что хотите…

Впрочем, он всегда, сколько себя помнил, жил вот так, стараясь быть независимым от внешнего осуждения-одобрения. Да и не стараясь даже, а не замечая этого самого внешнего, не видя его вовсе. Еще от родителей этому научился — они тоже жили замкнуто, закрыто, не «на миру», как было принято в те годы субботников, маевок, культпоходов, комсомольских собраний, товарищеских судов и всяческих других идеологических щупальцев, растущих от идеи дружного и общественно-полезного труда. Жили и жили тихо, в своей семье, среди любимых книг, по принципу некоего мирного сосуществования, то есть всегда пытались очень и очень деликатно ускользнуть от этих самых щупальцев, никакого открытого диссидентства не проявляя и коварных вражеских голосов, старательно забиваемых ночными трещотками, расслышать особо и не стремясь. Жили себе и жили, будто не замечая окружения, будто и не было его вовсе. Мама любила папу, папа любил маму, а вместе они любили своего сына Сашу. Был у них свой мир, каким-то непостижимым образом с внешним миром никак не связанный, — маленький, собственный, уютный, с походами на воскресные обеды к старикам-родителям, с собранием сочинений классиков мировой литературы, со своими маленькими, тщательно оберегаемыми от посторонних глаз радостями. И даже шумный и трагический переход страны из одного состояния в другое они умудрились пережить как-то совсем незаметно: мама в это время с увлечением перечитывала «Сагу о Форсайтах», а папа своими руками и потихоньку достраивал на шести сотках добротный домик «для в меру комфортного пенсионерства», как он сам выражался.

А Саша учился, читал запоем любимые книги и любимый журнал «Юность». Странно, но для всего их семейства журнал этот имел какое-то особенное, культовое значение, был словно приветом из настоящей жизни — не принятой за основу общественно-партийной или какой-нибудь демократично-перестроенной, а приветом именно из настоящей, независимой, литературно-нормальной жизни. А еще он был приветом от умных составляющих редакционную коллегию людей, приветом от юных тогда еще писателей, вылупившихся бережно из журнальной рубрики для молодых, талантливых и неизвестных под трогательным названием «Зеленый портфель», ставших впоследствии новыми классиками; правда, теперь они — кто нечитаем, кто далече… Привычка к присутствию в их жизни этого журнала сформировалась довольно основательно, пустила свои корни и развилась в некую даже потребность. Да что там — Саша практически воспитан был на этом журнале, умел понимать с детства пусть несколько эзопово, но очень талантливое его нутро, всегда с особенным трепетом брал новый номер в руки и почему-то нюхал первую страничку, будто в типографском запахе краски содержалась некая подсказка о настоящем его содержании. И более того — журнал этот странным образом решил остаться с Сашей на всю его последующую жизнь: бабушка, папина мама, умирая, оставила в наследство внуку, кроме большой квартиры в центре города и крепенькой еще дачи, так же и все пришедшие к ней в дом за долгие годы экземпляры журнала. Так и потребовала написать в завещании, несказанно удивив молоденькую девчонку-нотариуса: завещаю, мол, внуку моему Александру Варягину квартиру, дачу и тридцать подшивок журнала «Юность», начиная с тысяча девятьсот шестьдесят четвертого года. И в самом деле — богатство целое…

Так уж получилось, что и жизнь свою впоследствии он устроил по примеру родительской — был счастлив только от себя, стараясь внешний мир лишний раз не провоцировать. Тем более что ничего особенного, он считал, и не поменялось в этом самом внешнем мире. Одна суета сменилась другой, вот и все перемены. Раньше пробирались к дефициту и связям, теперь с таким же рвением пробираются к количеству нулей на банковском счете да к пресловуто-высоким показателям своего ай-кью, которое, если судить по тестам гламурных, блестящих глянцем журналов, у всех откуда ни возьмись такое явилось высокое — куда там… А читатели «Юности» как были раньше не особо заметными, так и остались не особо заметными. Так и он — получил в наследство от бабки тридцать ностальгических подшивок, и сидит себе, радуется тихо… Нет, он прекрасно понимал, что где-то отстал от новой жизни, задумался и слетел на ее повороте, и что есть, и даже наверняка есть, и в новой жизни что-то замечательно-положительное, только ему и искать этого не хотелось вовсе. Вся новая жизнь происходила от него как бы отдельно, за неким большим стеклянным колпаком, происходила в невероятной суете и стремлении всех и каждого к одной только цели — непременному и вожделенному его величеству жизненному успеху. Ему же было гораздо комфортнее и удобнее жить вне этого колпака, не чувствуя себя при этом ни обделенным судьбой изгоем, ни уж тем более особым образом просветленным за этой жизнью наблюдателем. И туда, внутрь колпака, совсем не хотелось. Да и не возьмут. Роман же его не взяли…

Когда-то давно, лет десять, а может и больше, назад, он принес один из первых своих юношеских романов в издательство, и его очень даже похвалили тогда за «необычайно легкое перо». А роман все-таки не взяли. Формат не тот оказался. Грустный редактор, интеллигентный вежливый мужчина, тоскливо и с сожалением на него глядя, присоветовал написать что-нибудь на злобу дня, то есть детективно-криминально-кровавое, как он выразился, для «нашего нового читателя». Настоятельно присоветовал. И одновременно, будто извиняясь, произнес — ну, вы же, мол, сами все понимаете… Саша не понимал. Не поверил он тогда в безысходную и криминальную эту читательскую кровавость-потребность. Обиделся. И больше никуда не пошел. И с тех пор писал только «в стол», сам в себя, в компьютерную безразмерную память, находя в этом своеобразное даже удовольствие. Выдуманные им герои были его друзьями и врагами, и тексты его дружили с ним, и строчки умели торопливо цепляться одна за другую. Он мог просидеть за компьютером четырнадцать часов подряд, мог улететь в этот мир полностью и выскочить потом из этого прекрасного провала абсолютно, ну просто абсолютно счастливым…

И даже физическая, материальная сторона жизни, как он считал, сложилась у него довольно удачно и очень разумно. Его собственная, личная территория была огромной — свалилась ему на голову в виде бабушкиного квартирно-четырехкомнатного наследства, родители его, слава богу, были живы и здоровы и пребывали себе круглый год на свежем воздухе на своих шести сотках, и даже на вполне сносную материальную жизнь он мог себе заработать, не ходя на службу и не насилуя этим самым свое лично-драгоценное время, — после полученного в юности технического образования он мог легко отремонтировать любую, даже самую сложную бытовую технику. Как в нем сочетались способности технаря и огромная потребность в постоянном литературном творчестве, он не понимал. Но потребность эта была неистребима, жила сама по себе, хотя и не требуя выхода в свет, но диктуя ему свои, собственные условия жизни. И личной в том числе.

Нет, женщины его никогда своим вниманием не обходили — он был статен, высок, довольно симпатичен, не жаден и добр. Только вот глаза его смотрели часто не на женщину, а внутрь себя, и пропадали там надолго. Он даже мог взять и замолчать в самый ответственный момент, просто на полуслове уйти в себя. Бывали с ним такие казусы. Внутри вдруг что-то находило-наплывало и требовало все это срочно записать или запомнить хотя бы. И очень страшно было это забыть. Как будто он не имел никакого права забыть, как будто это была чья-то чужая тайна, чье-то чужое откровение, за которое он был целиком и полностью в ответе. А иногда на него нападали приступы особо острой чувствительности, и казалось, что окружающее пространство — воздух, дождь, тишина, городские шорохи — имеет свою, очень тонкую и живую организацию, схожую с нервной системой человека, и так же меняют настроение, и он это настроение понимает, чувствует и слышит, и может входить в него, как свой, запросто, как входит в дом близкий друг, взяв ключи в потаенном месте — под лестничной ступенькой крыльца, например, или на дверной притолоке… Оно, окружающее пространство, словно доверяло ему таким вот образом излить себя в некую осязаемую красивую форму, в незатейливо бегущие по экрану строчки и в благодарность наполняло его тихим, счастливым светом. В такие минуты он сам себе не принадлежал, он никому и ничему не принадлежал…