ЧАСТЬ IV 

17

Руди был зол. Руди был не просто зол, он был гневен катастрофически. Она его никогда, никогда таким не видела… Жирненькие, поросшие седым волосом и свисающие, как у хомячка, щечки его тряслись, редкие, обычно аккуратно припомаженные волосы стояли над головой легким наэлектризованным ежиком. Он что-то говорил и говорил ей гневливо и торопливо, путая немецкие слова с редкими русскими, и потрясал над головой каким-то письмом — Алла ничего не слышала. Вернее, слышала, конечно, только не доходило до нее смысла этих слов. О какой-то фрау Марине он толкует, и бьет ладонью прямо по этому письму… Какая такая фрау Марина, господи… Не знает она никакой такой фрау Марины… Она сидела, вся обмякнув, на низком круглом пуфике, свесив рыжие волосы на лицо, и дрожала от ужаса. Не Руди она боялась скорее, а самой вот этой ситуации. Именно так она ее и рисовала в воображении, именно так эта ситуация к ней и приходила в ночных кошмарах…

А потом ей вдруг стало как-то все равно. Пусть Руди кричит, пусть гневается. Наверное, организм просто устал и решил таким образом отключиться от происходящего. Ну, открылась наконец ее тайна, ну и что… И в следующий момент накатило волной уже и не равнодушие, а некоторое даже облегчение. Так бывает, когда ждешь плохого, долго его боишься и долго к нему готовишься, а когда оно наконец наступает, плохое это, вздыхаешь вдруг весело — вроде как и слава богу, и хорошо… Хотя чего уж тут хорошего, если честно…

Алла вздохнула легко, откинула назад волосы и улыбнулась что-то разъяренно лепечущему ей Руди, и, перебив его, громко и звонко произнесла:

— Да! Да! У меня есть двое детей, Руди! Да, я тебе не сказала, потому что боялась тебя! Боялась, что прогонишь из своего благополучного рая в мой некрасивый и нищий русский быт, потому что жить в таком быту я не привыкла! И не умела никогда! И не смей, не смей кричать на меня! Да! Обманула, и что?

Она говорила с каждым словом все звонче, и улыбалась все шире, и даже встала с мягкой банкетки, и распрямилась во весь рост, не удосужившись при этом запахнуть поприличнее полы шикарного своего пеньюара. А что, пусть видит, какие прелести теряет…

— Так что можешь купить мне теперь билет на самолет и отправить обратно! И нечего на меня кричать попусту!

Взмахнув шикарной гривой золотых волос, она гордо вышла из гостиной и с размаху уселась на кровать в красивой их спальне, и тут же прежняя решительность покинула ее. Господи, а что же дальше-то будет… Она уже так привыкла и к дому этому благополучно-сытому, и к Руди привыкла, и к городу этому привыкла, и даже к страданиям своим ностальгически-семейным привыкла…

— Альхен…

Она вздрогнула, обернувшись на прозвучавший сзади его голос. И вдруг стала слушать, что он ей говорит торопливо и уже не так раздраженно, и стала понимать наконец, за что Руди так сильно на нее гневается. С трудом, правда, стала понимать, еще не веря окончательно своему счастью… Нет, такого не может быть… Руди-то, оказывается, оскорблялся не из-за обмана ее как такового, он на нее как на мать плохую оскорблялся, разочаровывался даже, черт возьми. Вон лепечет как укоризненно, что она детей своих бросила, что нельзя быть такой плохой матерью, надо хорошей матерью быть… И что зря она так его испугалась и не поверила сразу в его мужскую порядочность, наврав ему про свою бездетность — именно это обстоятельство его и оскорбило более всего. И опять какую-то фрау Марину благодарит. Откуда она только и взялась, эта самая фрау? С неба упала, что ли? Да и неважно это, в общем…

— Руди, подожди… Я не поняла… Так ты что, не против моих детей?

— О майн готт! Какая глупая русская женщина!

Руди снова схватился за голову и даже присел от отчаяния на корточки, что у него плохо совсем получилось — аккуратненько-пивной немецкий животик помешал. И что для этой глупой русской женщины только не сделаешь — и на корточки присядешь, и с детьми ее смиришься, хоть сколько их там будет, этих ее детей, хоть двое, хоть трое, хоть целый косой десяток…

— И что, Руди, им можно будет сюда приехать, да? — на всякий случай, не веря своему счастью, снова переспросила Алла. — И они могут тут жить с нами, да? Правда?

Руди, почему-то вдруг сникнув, обошел медленно вокруг их огромной супружеской кровати, присел рядом с Аллой и ткнулся совсем по-детски в ее плечо, и обхватил ее горячими и цепкими руками. И заплакал. И забормотал сквозь пробившие его слезы о том, что у него никогда не было своих детей, и быть их не могло по причине перенесенного в детстве какого-то там заболевания, и что он всегда страдал и жутко комплексовал по этому поводу, и долго не женился по этой же самой причине, и что он постарается полюбить ее детей, и что он почти уже их любит, как любит ее, глупую и красивую русскую женщину… А его никто, никто никогда не полюбит, потому что он смешон и некрасив, потому что он только и может позволить впустить в свою жизнь вот это — купить доброе к себе расположение, а на любовь он и не рассчитывает вовсе… Алла слушала его удивленно и растерянно, и с трудом доходила до нее эта горькая мужицкая правда, и что-то вдруг оборвалось у нее в сердце и прокатилось по желудку жалостливо-щекочущим шариком, и заставило спазмом сжаться горло. Она обняла его голову и прижала к груди совсем по-матерински, и ласково гладила, и целовала в лысеющую маковку, и покачивала его в своих руках, как ребенка, и была в этот момент бесконечно, просто бесконечно счастлива…

А потом она полночи подряд рассказывала ему о своих детях, Василисе и Петечке, и какие они умненькие и красивые, добрые и воспитанные, и знают языки, и немецким тоже неплохо владеют, и хвасталась Петечкиным фигурным катанием, и Василисиным твердым мужским характером и необыкновенными способностями в учебе… Она говорила и говорила взахлеб, и никак не могла остановиться. Впрочем, Руди и не пытался ее остановить. Он лежал и любовался ею, ее жестами, счастливым смехом, горящими зеленым огнем большими глазами. Не стал он ей рассказывать той правды об ужасном положении ее детей, которую вычитал из письма неведомой ему фрау Марины. Зачем? Она так счастлива сейчас… Он просто лежал, закинув руки за голову, и слушал ее с блаженной улыбкой, и уже прикидывал в уме со свойственной ему немецкой рассудительностью, что надо бы продать этот дом и купить другой, побольше, что деньги за обучение дочери Альхен в Сорбонне он заплатит сразу, за несколько лет вперед, потому что так выгоднее, пожалуй… Насчет Сорбонны у него даже и сомнений не возникло — тут он с Альхен был совершенно согласен. Если уж давать образование девочке, то только хорошее, самое лучшее, потому что только все самое лучшее впоследствии полностью окупается… А Питер будет жить здесь, с ними. Питер будет учиться в самом хорошем и дорогом лицее, он завтра же постарается изучить всю эту информацию о находящихся в городе самых лучших учебных заведениях… А больную свекровь Альхен ему придется взять на содержание, он будет посылать ей в Россию каждый месяц необходимую сумму на сиделку…

В общем, самые хорошие мысли гуляли в голове у Руди, пока он слушал Альхен. А потом она стала учить его проговаривать имена своих русских детей правильно. С Петечкиным именем у Руди проблем никаких не возникло, конечно. Ну. Питер и Питер, он и везде Питер. А вот дочкино имя ему никак, ну никак не давалось…

— Скажи: Ва-си-ли-са! — требовала Альхен, сидя на постели и сложив ноги по-турецки. — Ну?

— Ва-ли-си… — старательно тянул за ней Руди и даже кивал от усердия, произнося каждый слог.

Альхен смеялась над ним звонко и от души, и махала руками, задыхаясь от этого счастливого смеха и думая про себя: господи, как же давно она вот так не смеялась…

— Да нет же! Господи, Руди, это же так легко! Вот послушай еще раз: Ва-си-ли-са…

— Ва-си-си…

Альхен снова захохотала звонко и откинулась в изнеможении на подушки. Господи, как же она была счастлива за свою девочку! У нее будет все, все, о чем она мечтала — и Сорбонна, и своя хорошая фирма, и свой дом будет там, где она только захочет. Европа — она большая… И у Петечки будет все. У Питера, вернее…

— Руди, а можно я полечу за ними прямо завтра? Хотя завтра, наверное, не получится. Эти ж ваши немецкие дурацкие формальности… Это ж только дня через три получится… А я им завтра позвоню! Нет, сейчас позвоню! Нет, сейчас нельзя, у них там ночь глубокая… Или позвонить?

Сомнения ее развеял Руди. Он притянул ее к себе с силой, обнял, зарылся лицом в пушистые ее рыжие волосы и заставил по-мужски на время отключиться от предстоящих приятных забот. Он очень, очень полюбил эту женщину, которая оказалась-таки самой настоящей русской и самой настоящей загадочной, да еще какой загадочной — такой неожиданный сюрприз ему преподнесла… И неправда, что они, русские женщины, только придумывают себе эту загадочность. Есть она, на самом деле есть, и притягивает к себе навечно, как магнитом, и способна сделать счастливым даже такого закомплексованного и несчастного, как он, Руди Майер, сытый немецкий бюргер… 

18

Они сидели на холодных плитах тротуара и с недоумением смотрели друг на друга — так отчаянно быстро все это случилось с ними, как на ускоренно крутящейся пленке. Даже перчатки Василисины были еще мокрыми и теплыми от горячей воды, и с них капало на землю. И фартук клеенчатый мокрым был. И коленки болели нестерпимо — не пожалел ее могучий Сергунчиков охранник и вытолкнул на улицу с такой же силой, с какой прежде вытолкнул Сашу, и она проехалась на коленках по холодным шершавым плиткам довольно порядочно и содрала их, конечно же, основательно. Да что там коленки — перепало ей довольно основательно: и затылок ломило, и в переносицу ей кто-то заехал чем-то острым, и губа распухала, как на дрожжах…

Саша помотал головой и попытался сфокусировать на Василисе взгляд — она будто улетала от него, размножалась копиями и кружила около, переходя из одной Василисы в другую. Он снова с силой встряхнул головой и, опираясь на руки, попытался подняться, да не тут-то было. Василиса вдруг снова страшно закружилась перед ним, и снова пришлось сесть на тротуар, и взять голову в руки. Чьи-то ноги в сапогах и ботинках шагали мимо, чьи-то останавливались на секунду и бежали дальше, прочь от этих двух расхристанных вдрызг людей с окровавленными лицами, сидящих на тротуаре около бело-нарядной двери кафе — какие-нибудь бомжи, наверное, зашли в эти двери хлебушка попросить да ненароком украли там чего-нибудь, скорее всего. Вот и перепало им, и поделом…

Василисе удалось подняться первой. Шатаясь, она подошла к Саше, склонилась над ним и с трудом проговорила, кое-как шевеля разбитой губой:

— Вставай… Пошли домой, ревнивец несчастный… Нашел из-за кого кулаками махать…

Большого, глобального какого горя Василиса в этот момент вовсе не испытывала, хотя и случилось такое с ней впервые в жизни. Да что там — она даже и предположить не могла, что такое вообще может с ней когда-либо случиться. Если б не резкая боль в затылке, если б не распухающая губа да не содранные коленки, она бы, может, и посмеялась даже над такой ситуацией, и погордилась бы даже Сашиной такой в отношении ее эмоциональностью. Она потом, потом обязательно над всем этим посмеется. Они вместе посмеются. А пока надо как-то до дому доползти…

Она помогла Саше подняться на ноги, поискала глазами потерявшийся где-то поблизости тапок-шлепанец и, найдя, сунула в него моментально замерзшую от стылой тротуарной плитки ступню — на дворе-то не месяц май все же. Так, обнявшись и изо всех сил поддерживая друг друга, они перешли довольно благополучно через проезжую часть улицы и двинулись под знакомую арку, шатаясь и пугая прохожих своим окровавленно-странным видом: Василиса так и не удосужилась снять с себя клеенчатый огромный фартук до пят и толстые резиновые перчатки, Сашина же курточка была так основательно изодрана, что целого места на ней практически не осталось. Зайдя уже под арку, он вдруг остановился и дернулся, словно хотел стукнуть себя ладонью по лбу. Потом повернул к ней голову и улыбнулся разбитыми губами, и проговорил с огромным трудом, растягивая слова волнисто, как это получается только у сильно пьяных:

— А у Ольги Андреевны динамика…

— Ой, Саш, давай потом скажешь, ладно? Не понимаю я тебя. Давай сначала до дому дойдем, а?

Она снова потянула его к спасительному подъезду, который уже был виден из арочного выхода, но Саша вдруг уперся, помотал головой и повторил громко, стараясь изо всех сил отделять слова друг от друга:

— У Ольги! Андреевны! Динамика! Положительная!

На последнем слове он все-таки запнулся и произносил его долго и старательно, и никак не мог с ним справиться до конца, но Василиса его тем не менее поняла…