— Ладно, ладно, сочтемся, Васенька. Ну все, побежала я. Значит, послезавтра с утра я у вас, как обычно. А комнатку ты прямо сегодня постарайся приготовить. Так, на всякий случай… 

4

Сергунчик лихо подкрался к Василисе и от всей души шлепнул по ягодицам, и рассмеялся весело, наблюдая за ее очередным то ли смятением, то ли гневом, то ли испуганным удивлением. Он частенько так с ней развлекался: подкрадется сзади незаметно, шлепнет совершенно по-хамски изо всех сил и смотрит во все глаза, что она со всем этим будет делать. Только Василиса ничего особо с этим и не делала. Отворачивалась тут же к своим тарелкам и продолжала намывать их яростно, разве что спина ее становилась прямее да предплечья напрягались сильнее прежнего и разворачивались чуть назад, слегка вздрогнув, как от озноба или, может, от легкого омерзения… Как-то само собой получилось, что она научилась именно так себя вести: не реагировать, не обижаться, не злиться. Она даже и не уговаривала себя особенно на такую реакцию, а подсознательно, видимо, берегла эмоции: тратить их на Сергунчика почему-то до смерти жалко было…

— Ну что, коняшка, как работается? Всем довольна? — хохотнув и отскочив на всякий случай от нее подальше, бодренько спросил Сергунчик.

— Да. Всем довольна. Зарплата сегодня будет? — не поворачивая к нему головы, спросила Василиса равнодушно.

— Зарплата? А зачем тебе, коняшка, зарплата? На овес? — спросил Сергунчик и снова расхохотался весело, без злобы, будто и ее приглашал вместе повеселиться или улыбнуться хотя бы навстречу жизнерадостной своей игривости.

Она даже и на «коняшку» не обижалась. Пусть называет как хочет — его дело. Лишь бы зарплату вовремя платил. А то взял моду — задерживать. Нравится ему, видимо, когда все вокруг дергаются да смотрят на него вопрошающе — даст сегодня, не даст…

— Ага, на овес. Так будет? — переспросила Василиса и чуть повернула к нему от своих тарелок голову. — Или нет?

— А зачем тебе деньги, коняшка? На наряды, что ль? Так я смотрю, ты не сильно обряжаться любишь, зимой и летом одним цветом ходишь… А?

Василиса, ничего не ответив, отвернула голову и будто выключила его из поля досягаемости, только по плечам едва заметной волной прошла прежняя дрожь.

Сергунчик ушел. Было слышно, как он громко отчитывает кого-то на кухне, как игриво-повизгивающе хохочет с девчонками-официантками, как радостно приветствует первых посетителей… Фигаро, в общем. И тут, как поется в известной арии, и там. Вообще Василиса против Сергунчика, по большому счету, ничего такого не имела и даже в глубине души — правда, в очень уж сильной глубине — уважала за эту его расторопность-пронырливость: у каждого, как говорится, свой способ для бизнеса. Он же не виноват, что она здесь, в его кафе, оказалась, как в той пословице, не пришей кобыле хвост. Они вообще здесь все такие, друг другу свойские. Уж по крайней мере, всегда найдутся, как пошустрее ответить на этот простой вопрос — зачем им деньги нужны… А она вот не может. Не хватает ей чего-то, чтобы запросто сесть и рассказать тому же Сергунчику про свою беду, про эту безысходно-непробиваемую зависимость под названием «массаж-деньги-массаж». И, наверное, зря. И даже скорее всего, что зря. Отец всегда говорил, что нельзя жизнь через гордыню свою пропускать…

Вспомнив об отце, Василиса вздохнула и тут же будто провалилась, полетела стремительно мыслями в беззаботно-счастливое детство с розовой девчачьей спаленкой, с широкой деревянной лестницей, ведущей на второй этаж их большого дома в Сосновке, на которой она так любила посидеть с отцом на сон грядущий. А еще — с теннисным кортом на зеленой лужайке, с нагретыми полуденным солнцем белыми плитами вокруг маленького бассейна… Господи, каким все это казалось вечным, незыблемым и уютным, самим собой разумеющимся! И мама с дымчатым золотом летящих по ветру волос, и бабушка со своим яблочным вареньем, которого никто не хотел даже попробовать — вечно она на всех обижалась из-за этого, — и отец, в любую свободную минуту мчащийся к ним, туда, в Сосновку, к солнцу, к горячим яблочным запахам, к маминым милым капризам, к детям своим — Петру и Василисе… Именно отец ей и имечко такое необычное дал. Говорил, как принесли ее из роддома, да как глянула она на него первый раз внимательно, так у него внутри все и обмерло. Говорил, будто взгляд у нее тогда уже умным да осознанным был. Вот и назвал сразу Василисой, то бишь премудрой. Как в сказке. А потом все ее стали так звать — Василиса да Василиса, так потом и в загсе записали. Вот такое необычное получилось имя, не как у всех. И любил ее отец тоже, как ей казалось, не как всех. Не как малых детей любят с сюсюканьем всяким, а по-взрослому, как дорогого, очень близкого и бесконечно уважаемого друга, трепетно и сердечно. И разговаривал с ней как со взрослой, и даже советы ее детские выслушивал со всей серьезностью и вниманием, и понять пытался всегда. Хотя, казалось, чего там было понимать — вся ее жизнь, как на ладони, на долгие годы вперед высвечивалась: сначала школа хорошая, потом институт замечательно-престижный, потом работа интересная, происходящая параллельно со становлением крепкой женской личности, потом замужество — дети-внуки…

Вдруг спохватившись, она напряглась и разом заставила себя выпрыгнуть из опасных мыслей-воспоминаний. Испугалась. Знала потому что — засидишься в них подольше, потом уже и не выберешься так просто. Потому что отчаяние коварное подкрадется тут как тут и дверцу для выхода в реальное, здесь и сейчас существующее настоящее быстренько прикроет, и тогда уж берегись, Василиса. Отчаяние — штука неуправляемая. Не знает оно ни здравого смысла, ни уговоров взять себя в руки, ни покорного смирения перед обстоятельствами — ничего такого не признает. Так наизнанку всю душу вывернет, что мало не покажется. Из прошлого надо вовремя выпрыгивать, да и ходить туда надо с осторожностью, понемножку, балуя себя по малой капельке…

Она еще раз с силой тряхнула головой из стороны в сторону, да, видно, перестаралась от усердия: большая плоская салатница «из дорогих», как выражался Сергунчик, вдруг коварно выскользнула из рук и разбилась вдребезги. Василиса вскрикнула от неожиданности и замерла, с удивлением уставившись на синие мелкие стеклышки, красивой мозаикой рассыпавшиеся по желто-коричневым плитам пола. Несколько мелких и острых осколков пребольно впились в ноги, образовав на месте разрезов набухающие на глазах маленькие капельки крови, а она так и стояла, онемев, в ужасе подняв руки в толстых резиновых перчатках, смотрела на все это безобразие — впервые такая оплошность с ней приключилась…

— Ах ты, коняшка неповоротливая! — в тот же момент возник, будто из-под земли, пронырливый Сергунчик. — Ты чего это мне посуду бьешь, а? Учти, все из зарплаты вычту!

— Вычтите. Конечно же, вычтите, — быстро придя в себя, равнодушно-вежливо повернулась к нему Василиса. — Обязательно. Непременно вычтите…

— И вычту! — вдруг завелся с полуоборота Сергунчик. — Поговори у меня тут еще! Барыня нашлась, госпожа Свиристелкина! Ты кто тут есть вообще такая?

— Как — кто? Судомойка я есть, прачка-белошвейка, — улыбнулась ему примирительно Василиса, наклоняясь к ногам и смахивая легонько влажной рукой капельки крови вместе с тонкими осколками. — А фамилия моя вовсе не Свиристелкина, фамилия моя Барзинская…

— Ненормальная какая-то, — убегая, стрельнул в нее недовольным глазом Сергунчик. — Ну, погоди, доберусь я еще до тебя…

Убрав из-под ног осколки и снова встав к мойке, Василиса с удовольствием вспомнила вчерашний разговор с добрейшей Лерочкой Сергеевной и даже улыбнулась сама себе. Подумалось — и впрямь же хорошее дело, жильцов пустить. Двести долларов в их теперешнем положении — это же о-го-го, это ж, можно сказать, богатство целое, сундук с сокровищами Али-Бабы. Можно даже и на сапоги зимние для Петьки чего-нибудь выкроить. Не ходить же ему в старых, пальцы поджав. Нога ведь растет и растет у него катастрофически…

— Слушай, коняшка, а ты откуда вообще такая взялась? — вздрогнула Василиса от неожиданно возникшего над ее ухом голоса Сергунчика, опять-таки незаметно совсем подкравшегося. — У тебя родители есть? Они кто? Ты местная иль приезжая откуда? Не из беженцев, нет? Странная ты такая… Ну, чего молчишь?

— Слишком много вопросов сразу, — улыбнувшись, чуть повернула к нему голову Василиса. — Давайте по одному…

— Ну, папа-мама у тебя есть?

— Папы нет, а мама да, есть, конечно. А что?

— Да так… А где она?

— Кто?

— Ну, мама твоя, кто!

— В Германии живет…

— У-у-у… — закатил к потолку глаза Сергунчик. — Я ж чувствовал — не просто все с тобой, коняшка. Мама, значит, в Германии живет, а ты у меня тут, значит, посуду моешь сутками? Так?

— Ага… Выходит, что так…

ЧАСТЬ II 

5

Он звал ее Альхен. С того самого дня, когда увидел русскую невесту в аэропорту города Нюрнберга. С тех пор ни разу Аллой так и не назвал — все Альхен да Альхен. Поначалу непривычно было, а потом ничего, притерпелось. Да и все остальное притерпелось помаленьку — и страна чужая, и речь эта грубо звучащая, и порядки немецкие образцово-показательные… Только один вопрос все время мучил ее, и не вопрос даже — досада маетная: а вот если б не обманула она его, жениха своего заочно-немецкого, не назвалась одинокой да бездетной на интернетском сайте невест, так ли уж удалось бы ей превратиться из Аллы в эту самую Альхен, или фрау Майер, обожаемую русскую женушку преуспевающего сытого бюргера Руди Майера? И как это быстренько все раскрутилось — она и опомниться не успела. Когда ехала сюда по гостевой визе год назад, ни о чем таком и не думала. Хотя вранье все это, что не думала, — чего перед самой собой кокетничать. Думала, конечно. Просто не знала, что домой больше не вернется…

А что, что ей оставалось делать? Жить с Ольгой Андреевной всю жизнь под одной крышей, в убогой ее квартире? Висеть лишним грузом на ее шее? Сознавать себя никчемным и жалким придатком к собственным детям, ее обожаемым внукам? Она ж не виновата, что всю жизнь прожила за мужниной спиной как за каменной стеной и ничему толковому больше не научилась. Да и Олег не настаивал, чтоб она этому самому жизненно-толковому вообще когда-нибудь училась…

Вздохнув, Алла перевернулась на другой бок и натянула одеяло на голову, свернулась под ним маленьким комочком, плотно зажмурила глаза — надо еще поспать…

Хотя спать вовсе не хотелось. Не шел в нее этот сладкий утренний сон, который она так раньше любила. И даже не сам по себе сон любила, а некое счастливо-сладостное осознание каждодневного праздничного бытия: пусть, пусть другие встают и выходят из теплого дома в холодные промозглые утра, а она будет барахтаться, плавать в своей беззаботности-невесомости на шелке простыней, под пухом одеяла… А вот здесь такого праздника не получалось. И не получится уже никогда, наверное. Перечеркнула она сама свой праздник легкой черточкой-прочерком в графе анкетной, о количестве детей у потенциальной русской невесты вопрошающей. Перечеркнула разом, выходит, присутствие в своей жизни и Василисы, и Петечки…

Откинув одеяло, она села на постели, запустила руки в густые светло-рыжие волосы, откинула голову назад. Сентябрьское немецкое солнце вовсю рвалось в спальню через неплотно закрытые ставни, оставляя на полу узенькие острые полоски света. Сейчас, сейчас она выйдет к нему, к этому солнцу, со стаканом сока и большой чашкой чудесно пахнущего кофе, сядет, подогнув под себя ноги, на теплую траву газона и подставит навстречу ему заспанное лицо, и почувствует, как разглаживается под нежными утренними лучами кожа, и услышит, как ласково плещется голубая вода в бассейне, приглашая в свои утренние объятия. А потом Гретхен позовет ее завтракать…

Спускаясь по лестнице, Алла вспомнила первое утро в этом доме: она тогда так же вышла и уселась прямо на траву, сложив по-турецки ноги, а Руди, удивленно и испуганно жестикулируя, суетился вокруг нее и все показывал пальцем на раскинутый рядом шезлонг — непорядок, мол, вот там, там сидеть надо… А потом ничего, привык. Понял, видно, что маленькие ее странности-вольности ни в какое сравнение не идут с той русской покладистостью да покорностью, в поисках которой и бродят заграничные женихи по интернетовским сайтам…

— Фрау, битте, — услышала Алла из открытого кухонного окна ласковый голосок Гретхен и улыбнулась ей приветливо. Что за прелесть эта девчонка-прислуга, и где только Руди ее откопал… Не видно и не слышно ее, будто и нет вовсе, а в доме чистота просто стерильная, еда вкусная, газоны подстрижены, белье всегда свежее…

Алла поднялась с травы, допила кофе, подошла к самому краю бассейна. Солнечные зайчики, пробравшись через голубую толщу воды, резвились на белых плитах, подмигивали лукаво — ну, давай иди к нам… Вспомнилось ей тут же, как она стояла вот так, на краю бассейна, в родной Сосновке и смотрела, как плещутся в воде Петечка с Василисой… Сердито тряхнув головой так, что рассыпались по плечам золотистые буйные кудри, она резко развернулась и пошла в дом — завтракать пора. Что ж это за утро такое, никакого душевного покоя нет. Опять, видно, надо садиться письмо писать…