– Ладно, Толик. Мама здесь действительно ни при чем. Иди собери свои вещи, пожалуйста. Чего забудешь, я потом тебе перешлю.

– Что ж, мне все ясно. Теперь я прекрасно понимаю, откуда ветер дует! Это ты на маму обиделась, я знаю!

Резво повернувшись к Диане, будто она была в сложившейся ситуации его ярой сторонницей, Толик пустился в торопливые объяснения:

– Да я вовсе маму сюда не приглашал, Дианочка, честное слово! Она сама вчера заявилась… Я на работе был, а мама приехала и, стало быть, скандал Еленочке закатила. Она у меня такая, в общем… Да и чего с нее требовать? Простая, необразованная женщина. Все время повторяет, что я относительно Еленочки неправильный выбор сделал. Так и говорит – подженился, мол, подлец, в городе бог знает на ком. А с другой стороны – что она еще может сказать? Еленочка же и в самом деле на пять лет меня старше, да и больна к тому же… От фактов же никуда не денешься, правда? И стоит ли после этого на маму обижаться?

– Правильно, не стоит, – весело закивала Диана. – Маму надо слушаться, Толик. Тебе такая женщина действительно ни к чему. Старая и больная. Ты себе гораздо лучше найдешь. И моложе, и здоровее. Тебе помочь вещи собрать?

Горестно поджав губы, Толик посидел еще немного, зажав ладони меж круглых коленок и медленно покачиваясь из стороны в сторону, как китайский болванчик. Потом встал из-за стола, так же медленно побрел к кухонной двери. Глядя на его спину, плотно обтянутую майкой, рыхлую, в ярких рыжих веснушках, Диана почему-то подумала: вот оно, воплощение оскорбленной человеческой неблагодарности. Бедный, бедный Толик. Теперь он просто обречен на рассуждения в компании таких же, как он, Карандышевых, о жестокой наказуемости добрых по отношению к женщинам намерений. Не делай, мол, Толик, добра, не получишь зла. И никто и никогда не докажет ему обратного.

Уже в дверях Толик остановился, повернул к Диане лицо – неожиданно злое и даже, как ей показалось, ощеренное.

– Запомни эту минуту, Диана. На всю жизнь запомни. Ты сегодня, сейчас, разрушила жизнь своей матери. Пусть это на твоей совести навсегда останется. Несмываемым пятном. Это ты ее сейчас спровоцировала, именно ты, я понял!

– Всего тебе доброго, Толик… – грустно откликнулась Диана.

– Не злись. Все у тебя будет хорошо, – также грустно вздохнула ему в спину Елена, садясь за стол рядом с дочерью.

Так они и просидели все то время, пока из комнаты доносилась возня и Толиково злобное то ли фырчанье, то ли горестное подвывание. Молча просидели, не говоря ни слова. Когда с силой и от всего Толикова оскорбленного сердца захлопнулась входная дверь, вздрогнули в унисон. Переглянулись.

– Мам… Может, я и правда… зря?

Елена глянула на дочь удивленно, потом расхохоталась от души, запрокинув назад голову.

– Ну ты даешь, дочь! Ты, можно сказать, сегодня меня снова жить заставила, и сама же говоришь – зря? Ну, насмешила… Давай-ка я лучше посуду помою, а ты иди, приляг на диван. Не выспалась, наверное, в поезде?

Так начался этот длинный спокойный день – вдвоем. Вроде чего-то они делали, обычной домашней суетой занимались, в магазин за продуктами ходили, обедали-ужинали, а он все не кончался, плыл и плыл хорошим временем, как теплая река. Так и приплыл в сумерки – тоже хорошие, домашние, уютные. Уселись на диван рядышком, плечом к плечу, перед телевизором, где в который уже раз показывали старый фильм «Москва слезам не верит».

– Мам, чаю принести?

– Погоди, погоди… Сейчас смешной момент будет! Сейчас…

Отсмеявшись над высказыванием одной из героинь про то, что не надо ее учить жить, а лучше помочь материально, Елена повернула к дочери голову, проговорила тихо:

– Господи, как хорошо… Правда?

Диана молча кивнула, соглашаясь. Действительно, каким-то чудесным образом этот фильм вписался в их день, длинный и хороший, а главное, проведенный вместе. Энергетика особенная от фильма шла, что ли? А может, и не в нем было дело, а в общей их, почти физически ощутимой радости возвращения…

– Так бывает иногда, дочка… – внимательно и в то же время немного рассеянно глядя на экран, вдруг тихо произнесла Елена. – Очень часто бывает, что переживший большое горе человек спит и долго не может проснуться. Обязательно надо, чтобы кто-то подошел и потряс его за плечо. И он обязательно проснется, чтобы жить дальше. С горем, но все равно – жить.

– Да. Я понимаю, мам.

– Дианочка, ты не бойся, ты расскажи мне…

– Что рассказать, мам?

– Ты же видела его, правда?

– Кого?

– Отца…

– Откуда ты… Нет, конечно! Да с чего ты взяла?

Внутри у нее все закаменело страхом – слишком все там привыкло к запретности этой темы. Даже холодный пот прошиб слегка, и возмущение, вложенное в голос, вышло фальшивым, тоже немного холодным.

– Расскажи мне… Как он выглядит? Не болен?

– Мам… Давай не будем о нем говорить! Пожалуйста! Ну вот скажи – зачем? Сама же говоришь – только жить начала! Забудь, не было его, никогда не было!

– Значит, ты его и впрямь видела… Скажи мне, он… счастлив?

– Ага, щас! Я его так обломала, что наверняка мало не показалось! Как же, счастлив!

– В каком смысле – обломала? Я не понимаю, Дианочка!

– Да в самом что ни на есть прямом! Ломала, как ломают дерево в лесу. Вернее – доламывала… Слышала, как треск стоял. Между прочим, большое удовольствие получила. Пусть поживет полностью сломанным, как ты! Пусть теперь попробует в таком состоянии пожить!

– Это что же, ты за меня отомстила, значит?

– Ну да. Считай, отомстила.

– А я… Я разве тебя просила… об этом?

Слишком холодно прозвучал материнский вопрос, воткнулся острием в пространство комнаты. Диана повернула голову, осторожно глянула сбоку в ее лицо. Оно было застывшим и в то же время живым, но будто ополоснутым горьким воспоминанием. Экранные блики мелко дрожали в широко раскрытых глазах, глубокая складка залегла меж бровями. Господи, что же, что же она наделала! Не надо было поддерживать этот разговор, надо было загубить его в зародыше! И молчать уже нельзя, надо говорить что-то…

– Мам… Ты помнишь, я, когда еще маленькой была, твою любимую чашку разбила? Красивую такую, с витой ручкой. Помнишь? Ну вот… Ты тогда еще взяла и вместе с осколками вторую чашку выбросила – точно такую же. Они, эти чашки, парные были. А ты сказала, что если одной нет, то пусть и другой не будет. Что никогда не надо жалеть…

– Да, дочь. Посуду можно и не жалеть. Тем более что пример ты привела неудачный. Потому что я, как та чашка, не совсем вдребезги разбилась. Я – есть. Если уж проводить аналогию, то мне как раз сегодня удалось-таки склеиться, правда? Так что я – есть… А швы потом, в процессе обихода, разгладятся, зарастут. Не надо ему мстить, дочка. Пусть живет… Ты же его тоже любишь, правда?

– Я?!

– Да. Ты.

– Мам, да я его ненавижу! Всей душой за его предательство ненавижу! За тебя – ненавижу…

– Ну да. Я об этом и говорю. Ненавидишь, потому что любишь очень сильно. Господи, какая ты у меня еще глупая, Дианочка…

Елена вздохнула легко, притянула голову дочери к себе, поцеловала в теплую макушку. Поджав под себя ноги, Диана уткнулась ей в шею, замерла на секунду, чувствуя, как что-то со звоном оборвалось в груди, растеклось горько-сладким теплом по всему телу. Глубоко вздохнув, она расплакалась – впервые за долгое, долгое время.

– Ничего, доченька. Поплачь. Это хорошо, что ты плачешь. Иногда очень даже хорошо бывает – поплакать. И ты когда-нибудь тоже полюбишь, и ты поймешь…

– Нет! Нет, мам! Я никогда не стану любить! Зачем? Зачем, если все – так! Лучше вообще никогда не любить!

– Ты полюбишь, Дианочка. Обязательно полюбишь. Ты ведь по природе своей такая же, как я. Я знаю. Ты – такая.

– Какая, мам?

Продолжая всхлипывать, Диана подняла голову, уставилась матери в лицо. Елена провела тыльной стороной ладони по ее горячей щеке, улыбнулась, помолчала. Потом заговорила тихо:

– Ты знаешь, когда я в больнице лежала, мне один врач очень хорошую вещь объяснил. Знаешь, что он мне сказал? Что есть женщины, которые не любить просто не умеют. Вот не умеют, и все! Природа им такого состояния не дала – не любить. Из них жены получаются – одна на тысячу. И семьи они создают – одну на тысячу. Такие семьи, он сказал, никакой психологии не поддаются, все кризисы их стороной обходят. Потому что их женская любовь замещает.

– Да? А почему тогда у вас с отцом…

– Да потому, что такая семья хоть и самая счастливая, но и самая в то же время беззащитная. Пока другие в кризисах барахтаются, пока в один вплывают да из другого выплывают, эти живут себе и живут. И не видят опасности. Потому что, когда много счастья, его проживаешь как бы заранее, как год за два. Экономить-то не приходится! И бороться за него каждодневно, выплывая из очередного кризиса, не приходится…

– Ага. А потом, значит, появляется на горизонте злополучный длинноногий фактор, и все летит к чертовой матери?

– Ну да. Получается, так.

– Ну и глупо, что так! Нет, мам, я так не хочу. Хотя… Мам, если я тебе сейчас кое в чем признаюсь, ты… Ты не очень меня потом презирать будешь?

– Да совсем не буду.

– Слово даешь?

– Даю.

– Ну, в общем… Я тоже решила, что имею право быть этим самым длинноногим фактором. Мам, только я не из всякой там вредности-подлости! Я просто отомстить хотела…

– Господи, дочь… Не много ли в тебе мести умещается? Ты знаешь, какая это опасная штука – месть? Ее только допусти в себя, она все пространство внутри завоевать может, потом обратно себя и не отвоюешь. А ну, давай-ка рассказывай поподробнее, что ты там наворотила…

Диана и сама не ожидала, каким долгим и мучительным получится этот рассказ. И все равно не могла упустить ни одной подробности. Удивительно, как память эти подробности сохранила. Теперь выдает и выдает порциями, черт бы эту память побрал! И в то же время она чувствовала, что оставить в себе ни одной противной подробности, даже самой незначительной, она уже не может. Будто организм взбунтовался разом, поднялся под знамена памяти и начал героическую борьбу за свое самоосвобождение. Наверное, ему очень свобода нужна. Свобода ее, Дианиной, человеческой личности.

– Мам, давай уж я тогда до конца откровенной буду, ладно? – глубоко и легко вздохнув, решилась она еще на одно признание.

– Ну, давай… – испуганно уставилась на дочь Елена. – Давай, если я все это выдержу, конечно. Что-то многовато для одного раза, по-моему…

– Мам, я ведь тебе наврала относительно учебы. Нигде я не учусь. Я даже и на экзамены вступительные не ходила.

– Ох, господи… – вырвался из Елены неожиданный вздох облегчения. – Я уж подумала… Ну, да это – бог с ним. С учебой мы уж с тобой как-нибудь разберемся.

– Да, конечно, разберемся! Я здесь, в своем городе, поступать буду. Следующим летом. Я обязательно поступлю, мам. А туда я больше ни за что не вернусь. Что мне там делать?

– Ну да. Все, что смогла, ты уже сделала. Слава богу, не до конца.

– Мам, ты же обещала… Ты что, все-таки будешь меня презирать, да?

– Нет, не буду. Ты ж моя дочь! Знаешь, как говорят? Прежде чем протянуть палец осуждения в сторону ребенка, разверни его сначала в свою сторону…

– И что это значит?

– А то и значит, что ты ни в чем не виновата. Это значит, что все то же самое, за которое можно осудить, было и во мне. И месть, и ненависть… Было, только я их не чувствовала. Организм заглох на время, не дал почувствовать.

– А теперь?

– А теперь, дочь, все встало на круги своя.

– Это значит, ты отца все-таки любишь?

– Люблю, конечно. Я иначе не умею жить.

Они замолчали, сидели в темной комнате, обнявшись. Фильм по телевизору уже подходил к счастливому и до боли знакомому завершению – слесарь Гоша, запахнувшись в старое пальтецо, колотил почем зря таранькой по газетке, рассказывая благодарным зрителям про порушенные героиней устои семейной жизни. Сейчас, уже совсем скоро, он помчится спасать свою любимую женщину, войдет к ней, побритый и одетый в приличный костюм, чтобы услышать ее сто раз с экрана произнесенное и не перестающее трогать душу: «Боже, как долго я тебя ждала…»

– Мам… Давай спать ложиться. Поздно уже. Мне завтра вставать рано, – задумчиво произнесла Диана, глядя в счастливое и заплаканное лицо экранной героини.

– Зачем тебе рано вставать? Завтра же воскресенье.

– Да мне надо на утренний поезд успеть…

– Но ты же сказала, что не поедешь туда больше!

– Я быстро съезжу, мам. У меня там одно дело осталось несделанным.

– Какое дело?

– Да хорошее, хорошее дело, не волнуйся.