Таня опустила глаза, и застоявшаяся пелена слез послушно опрокинулась на щеки. Действительно, пусть текут. Может она хоть раз в жизни поплакать от разлуки с сыном? И это ничего, что она слово давала, что плакать не будет. Что – слово? Его же к материнскому сердцу замком не приделаешь. Жалко, жалко Данечку… И себя жалко…

Тихо всхлипнув, она испустила горький вздох, смахнула слезы со щек ладонями. И будто сразу легче стало. Будто кто умный и мудрый посмотрел на нее со стороны насмешливо – эх ты, мать-дуреха! Тебе от счастья плясать да радоваться надо, да Бога благодарить всячески, что он твое дитя в макушку поцеловал! А ты жалостливые сопли распустила. Не у всех матерей дети талантливыми рождаются.

С абсолютно художественным восприятием мира. С трехлетнего возраста Данькины рисунки по европейским выставкам гуляют, и письма из разных фондов приходили, и все в один голос твердят – у мальчика, мол, вашего уникальные способности, их развивать надо. Кто ж спорит – действительно надо. Можно было и здесь их развивать, в этом городе. У них тоже художественная школа есть. Не такого уровня, конечно, как в Питере, но все же… Зачем было обязательно в Питер мальчишку отправлять? Никуда его талант не денется, так или иначе все равно поступит в свое Мухинское…

Да, зря она тогда на эту авантюру согласилась. Надо было до последнего вздоха сопротивляться. В конце концов, мать она или кто? Нет, оно понятно, конечно, что там бабушка с дедушкой, то есть свекровь со свекром, и они рады-радехоньки оказались такому подарку. Еще бы – есть себя куда приложить. Свекровь теперь в ту художественную школу при Мухинском училище, где Данечка учится, как мать-императрица заходит. Интересуется успехами внука. И даже систему питания для него свою придумала, которая тяжесть нагрузок снижает. По-особенному сбалансированную. Свекра, бывшего генерала, каждое утро на рынок за свежими овощами и мясом гоняет. А тот и рад стараться – бежит… В общем, приватизировали Даньку к себе в собственность и счастливы. А она теперь – как хочешь. Только вот интересно: где же вы в те времена были, собственники-прихватизаторы, когда ее, беременную Машкой, даже на порог своей генеральской квартиры не пустили? Когда родному сыну условия ставили – или родители, или жена-провинциалка? А с каким гордым остервенением сопротивлялись потом рождению Даньки, если вспомнить?

Хотя – чего вспоминать… Было и быльем поросло. Все вопросы давно заданы и ответы на них давно получены. И примирение было, и признание, и прощение. Да и чего бы не признать? Семья-то у них с Сергеем получилась дай бог каждому. А насчет прощения… Очень уж хотелось Сергею с родителями помириться! Вот и пришлось себя переломить… И зря! Если бы и дальше жила с обиженной миной (полное право имела, между прочим!), то и Данечку бы не пришлось отдавать. А теперь получается, что свекровь ей по-своему отомстила. То есть через годы сына себе компенсировала. В лице внука.

Поначалу, когда Даньку в Питер увезли, она чуть ли не каждую неделю к нему моталась. Пока не состоялся тот памятный разговор на кухне большой генеральской квартиры в Соляном переулке. Она тогда без звонка приехала, просто нарисовалась в дверях, проглотив недовольное, скрытое за вежливой улыбкой удивление генеральши-свекрови. Даже имя у нее было генеральское – Аделаида Станиславовна. Такое сразу и не выговоришь. А пока выговариваешь, спина сама собой по-солдатски напрягается и глаза пучатся от старания.

– …Здравствуйте, здравствуйте, Танюша… Проходите на кухню, я как раз кофе пью.

– А… Данечка еще дома? – пролепетала та в обтянутую бежевым стеганым халатом спину свекрови, торопливо стягивая с ног ботинки.

– Да бог с вами, Танюша… – чуть повернула голову назад та, продолжая шествовать по широкому коридору в сторону кухни. – У них занятия с восьми часов начинаются. И график очень плотный – с утра общеобразовательные предметы, а потом – четыре часа специальные. Да еще плюс дополнительные занятия. У ребенка нет ни минуты свободного времени.

– Да, я понимаю…

На кухне Аделаида Станиславовна поставила перед ней чашку с кофе, подвинула поближе вазочку с печеньем, села напротив, почти ласково глянула в глаза. Однако от этой ласковости спину у нее опять свело и в горле пересохло, и пришлось торопливо глотнуть густой черной жидкости, и пропихнуть ее через горло, будто ложку дегтя. Кофе свекровь пила крепкий, густой и на вкус совершенно отвратительный. Горечь, она и есть горечь. Хоть и благородно-кофейная. Напиток, предназначенный, наверное, для демонстрации отдельно взятого снобизма. Вроде того – не всем дано понять этой гурманской прелести. По крайней мере, свекровь его так и пила, демонстрируя, что именно ей уж точно сверх меры дано. Глотнув из своей чашки, произнесла с улыбкой:

– Ой, простите, Танечка, ради бога… Я же вам сахар не предложила! И сливки…

– Да ничего, Аделаида Станиславовна. Я лучше потом… Я потом кофе попью. А сейчас я лучше к Данечке в школу сбегаю.

– Это еще зачем? – настороженно подняла криво подмалеванную коричневым карандашом бровь Аделаида Станиславовна. – Вы что, будете его с урока вызывать? Или как вы себе это представляете?

– Ну почему с урока… Я звонка дождусь, чтоб на переменке…

Свекровь медленно опустила бровь на свое законное природное место, также медленно произвела очередной глоток кофе. Потом уставилась в нее долгим взглядом – таким же противно горьким, как благородный напиток без плебейского добавления сливок и сахара. А вздохнув, решительно проговорила:

– Что ж, Танюша… Я давно с вами хотела поговорить на эту тему, да все как-то не решалась. Думала, вы сами для себя все правильно определите.

– А что случилось, Аделаида Станиславовна? Что-то не так с Данечкой?

– Нет. С Даниилом как раз все в порядке. Можно сказать, в совершеннейшем порядке, и даже более того.

– А… что же тогда?

– Ну, как бы вам это сказать, чтобы вы меня правильно поняли… В общем… Понимаете, мальчик же сейчас весь в творчестве… У него с поступлением в художественную школу совершенно поменялась концепция жизни! Уже совершенно другой контекст… Он сейчас испытывает колоссальные нагрузки, и это очень даже хорошо, и это ему сейчас необходимо, понимаете?

– Да, конечно, Аделаида Станиславовна… Конечно же я все понимаю!

– А если понимаете, то… Вы бы как-то не мешали ему, Танечка… Ведь вы же своими приездами явно ему мешаете!

– Я?! Я – мешаю?

– Конечно мешаете! Вырываете из контекста, из настроя, из творческой духовной сосредоточенности. У него и так сейчас нагрузок много, а вы своим приездом ему еще одну нагрузку устраиваете.

– Постойте, Аделаида Станиславовна, что-то я вас не совсем понимаю. Вы хотите сказать, что общение с матерью для ребенка – это дополнительная нагрузка?

– Да. В данном конкретном случае я полагаю, что именно так и есть.

– А я всегда считала, что все совсем наоборот…

– Я еще раз подчеркиваю, в данном конкретном случае так и есть! Не надо к нему ездить так часто, Танечка! Ведь вы же не враг своему сыну, правда?

– Но как же, простите… Я же мать, я скучаю…

– А если вы мать, то и тем более понять должны. Надо быть выше своей эгоистической перинатальной привязанности, надо вовремя отпустить от себя, оторвать с болью, но во благо… Не надо его лишний раз волновать, Танечка! И не надо к нему ездить! Ну зачем вы здесь, сами подумайте? Бытовые вопросы для Даниила отлично устроены, мы с Петром Кириллычем полностью себя этим вопросам посвящаем, так что давайте-ка совместными усилиями расчистим путь дарованию… Через два года он поступит в Мухинское, а там… Кто знает, что его дальше ждет, Танечка? Не будем, не будем загадывать…

Аделаида Станиславовна мечтательно закатила чуть выпуклые глаза к потолку и замолчала на полувдохе, умильно улыбаясь лицом. Потом, будто спохватившись, привела его в обратное надменное состояние, снисходительно выжидающе уставилась на Таню.

– Так я полагаю, вы меня правильно поняли, Танечка? Не обижаетесь?

– Нет, не обижаюсь. Понять-то я поняла вас, конечно, только не знаю теперь, как мне дальше жить… Не понимаю – как…

– Да боже ты мой, Танечка! Да вы же только радоваться должны!

Свекровь вдруг коротко всплеснула сухими ладонями и даже чуть подпрыгнула на стуле, будто обрадовавшись, что разговор обошелся одной лишь Таниной подавленностью. И в самом деле – другая могла бы и в рожу плюнуть за такие дела.

– Чему радоваться? – не поднимая глаз от чашки, на дне которой болталась не допитая ею черная жидкость, с трудом проговорила Таня. – Тому, что вы у меня сына отняли?

– Ой, да при чем тут отняли, Танечка! Как же вы все видите, оказывается, однобоко… А у вас для радости, между прочим, существует масса обстоятельств! И сын талантливый, и дочка не самая плохая, и муж такой, что дай бог каждой женщине… Чего же еще?

И опять Татьяна молча перенесла явное небрежение в ее тоне. Вот интересно, она все это искренне говорит, или стоит за ее словами, за тоном нарочито издевательская подоплека? Хотя скорее всего – искренне. Она и раньше совершенно искренне, по всем духовным и материальным ипостасям отделяла от нее своего сына, и сейчас, стало быть, таким вот способом отделяет. Вроде того – помни, как тебе, дурочке, в жизни свезло! Никто и не спорит – свезло, конечно… А только не объяснишь же этой надменной старушенции, что не бывает отдельно взятого хорошего мужа и отдельно взятой жены-дурочки, а бывает только общее состояние – любовь, семья, счастье… Разве ей это докажешь? И стараться не стоит, все равно не поймет. Особенно – про любовь.

А какая у них тогда вспыхнула любовь – только они одни знают! Можно сказать, необъяснимая. Совершенно нелогичная. Такой парень, как Сергей, и близко в ее мечтах не укладывался. Красивый, как киноартист, отлично сложенный, умный, интеллигентный, да еще и присутствующие в себе замечательные эти человеческие качества прекрасно сознающий. То есть цену себе знающий. (Отчего ее не знать-то, коли она есть?) В общем, не парень, а чистый образчик сыто-благородного генеральского воспитания, которое хоть и лезет из всех дыр, но лезет совершенно ненавязчиво. Говорил Сергей не громко, но голову держал высоко, улыбался, но не скалился, постоянно шутил, но без хамства, а очень даже смешно. Вокруг таких парней всегда волей-неволей тусовка образуется, и он в ней – безусловный лидер. Вот и она тогда сразу оказалась в такой тусовке – тянуло ее к этому парню, как к магниту. Просто тянуло, и все. Без всяких мечтаний и задних мыслей. Их, первокурсников, тогда на картошку в сентябре отправили, и она все норовила поближе к нему держаться, и глазами его поневоле искала, и улыбка наезжала на лицо сама по себе, непрошеная. А уж когда он приобнял ее ненароком по-дружески – вообще чуть в обморок не свалилась, то ли от счастья, то ли от неожиданности. Дернулась в его руках, как овца, и застыла столбом. Он тогда руки убрал, посмотрел на нее удивленно. Вернее, вообще первый раз посмотрел, если видеть за этим словом проявление мужского интереса. А потом – пошли-поехали, закружились вечера-прогулки об руку с этим интересом, и на фоне осенней пасторали само собой их вырулило, как сейчас говорят, на интимную близость. Ни о чем она тогда, на той осенней «картошке», не думала. Не боялась, не остерегалась. И не потому, что легкомысленная была. Мать, помнится, чуть ли не с тринадцати лет все пугала для профилактики – принесешь, мол, в подоле, домой не пущу, и не надейся… Да у нее и у самой мыслей относительно подола в голове и близко не было. Мысли, наоборот, на высшее образование были нацелены, на карьеру, на «крепко встать на ноги», а уж потом… И вот – ее величество любовь взяла и нагрянула. Нечаянно и бесповоротно. Она и сама тогда себя не понимала и не хотела понимать. Просто любила, и все. Даже каким-то кощунством казалось – тратить свою огромную любовь на страх, на осторожность, на объяснения про особенности своего девчачьего организма.

Правда, когда эти «особенности» после приезда с «картошки» напрочь исчезли, она испугалась не на шутку. И любовь в ней не то чтобы приутихла, но остепенилась немного. И материнские угрозы сразу вспомнились, встали за спиной грядущей реальностью. И мыслишка спасительная в голове промелькнула: может, сбегать потихоньку на аборт, и все дела? И чтоб Сережа не знал?

Однако на такое вероломство она не решилась. Долго думала, мучилась, потом бухнула ему прямо в лоб – что теперь делать-то будем? А он лишь плечами пожал, и улыбнулся во все лицо, и произнес какую-то глупость – вроде того, что утреннюю лекцию по сопромату теперь пропустить придется, поскольку с утра надо обязательно успеть до ЗАГСа добежать. Совершенно обыденно произнес, будто только и ждал этого ее сообщения и, наконец, дождался. На следующее утро они и впрямь туда сбегали, подали заявление на регистрацию брака. Потом комнатку сняли, Сережа туда из родительского дома свои вещи перевез. Самих родителей она тогда так и не увидела. И даже спрашивать о них не пыталась. Так по Сережиному лицу и поняла, что лучше не спрашивать. Слишком уж лицо у него было одухотворенное борьбой за право выбора. А в такую борьбу ей, как нежеланной невестке, лучше и не вступать – ни боком, ни скоком…