Однажды утром в доме Губерта раздался крик ужаса и негодования. Там, где вчера еще сияли два чудных девичьих глаза, было теперь пустое пространство — картина исчезла. Губерт был вне себя. Он клялся, что его сокровище не ушло дальше соседнего дома, и требовал его от Эриха.

Между мужчинами произошла страшная сцена. Никогда еще фурии раздора не свирепствовали с таким ожесточением над обоими домами, как в этот час. Спорившие разошлись, наконец, наговорив друг другу ужасных слов. В последний раз встретились их глаза, сверкавшие гневом. В тот же день в аллее появились работники; они срубили каштановые деревья и посреди аллеи посадили частый кустарник; с этих пор дети с обеих сторон ежедневно приходили сюда с лейками и старательно поливали, чтобы кустики скорее росли «до самого неба». Таким образом возникла зеленая изгородь, и чем глубже пускала она корни, тем сильнее внедрялась в сердца детей ненависть и росла вместе с ними. Эти неестественные отношения не изменились даже тогда, когда через несколько лет после этого происшествия Эрих внезапно умер от удара. Его жену, страстно любившую его, после смерти никогда не видели веселой. Она постоянно думала, что «они» омрачили последние годы его жизни и запятнали его честь. И рана не заживала никогда — в глубокой старости ее глаза, давно выплакавшие все слезы, сверкали непримиримой ненавистью, когда она рассказывала эту несчастную историю своей единственной внучке — это была тетя Варя. Дитя с первых лет жизни научилось бояться «живших за изгородью», а что ненависть и там переходила по наследству от родителей к детям, в этом малютка однажды вполне убедилась.

У Губерта были также внуки; они прекрасно воспитывались и имели гувернантку француженку.

Шум играющих детей раздавался в тихом саду, где Варя одиноко играла в куклы или гонялась за бабочками вплоть до страшной изгороди, через которую они, к удивлению ребенка, беззаботно пролетали. Тогда она остановилась на минуту и с удивлением слушала странно звучащие слова, которые произносили дети. Однажды она стояла таким образом и прислушивалась. Вдруг что-то зашумело, верхние ветви изгороди раздвинулись, и из зелени выглянуло упрямое лицо мальчика с темными глазами, дерзко смотревшими на нее. С минуту он пристально смотрел на нее, потом сделал страшную гримасу.

— Ах, какая ты безобразная девчонка! — вскричал он. — У тебя ведь только одна рука! Это Божье наказание, говорит всегда моя бабушка... Ведь у вас наша картина... Воры!

Тетя Варя даже в старости краснела при мысли о том, что она в ту минуту гневно схватила камень и бросила его в голову мальчика, который, насмешливо улыбаясь, исчез с быстротой молнии за изгородью при виде угрожающей ему опасности.

Это приключение произвело на нее неизгладимое впечатление, и обида пустила глубокие корни в ее душе. Гнев перешел и к другому поколению, и внуки так же мало склонны к примирению, как и деды.

Года проходили. Все потомки Губерта умерли в цветущих летах, кроме одного, который так глубоко оскорбил детское сердце тети Вари. Он женился на молодой девушке из знатной фамилии и после семилетнего супружества, по желанию своей гордой богатой жены, переселился из маленького городка в резиденцию. Дом и сад опустели, и только тогда [2][3] над обоими домами. [4] Тетя Варя наслаждалась продолжительным невозмутимым спокойствием, как вдруг по ту сторону изгороди воздвигся модный дом, новый источник огорчений.

Надворная советница надолго теряла хорошее расположение духа; как только вспоминала о ненавистном соседстве; но сегодня она очень скоро забыла о наглости тамошних слуг, и по лицу ее скользила счастливая улыбка, когда она следила взглядом за молодой девушкой, легко порхавшей по всему дому. Лили была дочь ее любимой подруги, вышедшей замуж в Берлине. С тех пор, как девушка помнила себя, она всегда проводила летние месяцы у тети Вари, так как была очень слабого здоровья, а здоровый тюрингенский воздух укреплял его. Эти путешествия прекратились на три года. Мать Лили умерла, и в первое время скорби отец не хотел расставаться со своим ребенком. Только теперь он уступил, наконец, настоятельным просьбам Лили, которая очень соскучилась по тетке, любившей ее не меньше матери. Этим объяснялось ее нетерпение, с каким она воспользовалась на последней станции железной дороги вышеупомянутой «мышеловкой».

Теперь девушка сидела в старомодном, но покойном кресле. Вместо черного шелкового дорожного платья мягкие складки светлого муслина облекали ее стройную фигурку, в отношении которой прославленный тюрингенский воздух оказывался бессильным. Трудно себе представить что-нибудь более нежное, чем эта стройная фигурка, покоившаяся в кресле. Казалось, что длинные темные косы были слишком тяжелы для ее головки и нежной шеи, так как голова ее почти всегда была немного запрокинута, как бы оттягиваемая тяжестью волос. В такие минуты спокойствия и отдохновения никому бы и в голову не пришло, что эти нежные члены могли вдруг получить стальную силу и энергию движений, а кротко склоненная головка принять выражение надменности и своеволия!

Ее взор в эту минуту медленно скользил по комнате, осматривая ее. Она то и дело кивала головой с чувством удовлетворения и улыбалась наивно, как ребенок, который после разлуки вновь находит свои любимые игрушки. Да, все было по-старому. Там стояло канапе на высоких ножках с туго набитыми подушками. Она отлично знала, что эти колоссальные подушки были обтянуты тяжелой зеленой шелковой материей, но дешевые бумажные чехлы скрывали это великолепие. Красные и голубые гиацинты, стоявшие на комоде, нисколько не изменили своей красоты, и неудивительно, так как они были фарфоровые, как и деревенский органист и нежная пастушка в соломенной шляпке, украшенной цветами, которые также стояли на комоде. Время пощадило и два павлиньих пера, торчавших за большим зеркалом, которое все еще отражало висящий против него портрет бабушки с мушками, за высеребренную раму которого были засунуты пригласительные билеты и поздравительные карточки. Вот вошел старый Зауэр. Его сюртук был так же длинен и воротнички так же подпирали его шею; он хорошо известным ей движением ноги откидывал длинные полы сюртука и затворял за собой дверь, если нес что-нибудь в руках. Он принес старомодный серебряный чайник и две дорогие чашечки из китайского фарфора... Какой поток детских воспоминаний охватил душу Лили, когда из чайника полился ароматный напиток и наполнил благоуханием всю комнату. Это был не драгоценный цветочный чай, доставляемый из Китая его величеству, и не китайский чай, который избалованное дитя большого города пило дома. Это были листья лесной земляники — у тети Вари пили только этот чай, — и когда старая Дора бывала в хорошем расположении духа, она прибавляла туда палочку корицы... Около старинных часов висели календарь и потемневший от времени аршин, за стеклом медленно покачивался маятник, который нисколько не изменил своего хода, вероятно, из-за дружбы со старой прялкой тети Вари, стоявшей на возвышении у среднего окна, — она жужжала из года в год летом и зимой, и маятник был вправе думать, что ее жужжание и его «тик-так» составляли прекрасную гармонию.

— Тетя, знаешь ты историю Адама и Евы? — вдруг спросила Лили. Взгляд ее был устремлен на южное угловое окно, из которого было видно башню соседнего дома. Надворная советница сидела за прялкой на возвышении. Быстро обернувшись, она с улыбкой посмотрела на молодую девушку.

— Какая ты дурочка! — сказала она, продолжая прясть.

— Яблоки показались им особенно вкусными потому, что были запрещены, — продолжала Лили с невозмутимой серьезностью. — Я сейчас изловила свои глаза в том, что они смотрели на окно башни и очень желали бы знать, что изображает картина на стекле. Это очень дурно с их стороны, очень дурно, потому что ты запретила это; но надо прийти им на помощь; нет ли у тебя какого-нибудь старого ковра, которым можно было бы занавесить окно, или...

— Только этого недоставало еще, чтобы я из-за него лишила себя воздуха и света, — прервала ее тетя Варя полусмеясь, полусердито. — Дитя, — продолжала она, и жужжанье веретена умолкло, — ты снова обращаешь в шутку очень серьезную вещь, но уверяю тебя, что этим шутить нельзя... Я теперь еще больше страдаю от нахальства Губерта, чем в то время, когда бесстыдный мальчишка нарушил мир моей души.

— Как, разве он теперь там и опять смотрит на изгородь?

— Лили, не дурачься так! — сказала надворная советница с оттенком нетерпения в голосе. — Ему было бы теперь шестьдесят лет, а в эти годы не лазят по изгородям. Он и его жена уже умерли, и я не думала, что мне когда-нибудь придется иметь дело с упрямством и высокомерием Губерта. И вот однажды его сын, последний в роду, появился там, как вихрь. Он не оставил там камня на камне, и даже трава не смела расти, как ей хотелось. Но это меня не касалось и нисколько не огорчало... Как вдруг однажды является ко мне комиссионер по поручению молодого господина и спрашивает, не продам ли я ему дом и сад. Но я ему так ответила на это, что господин комиссионер так же быстро исчез за дверью, как и пришел.

— Тетя, я боюсь, что ты была не очень вежлива!

— Так, по-твоему, я должна была взвешивать свои слова в то время, как меня хотели лишить отцовского наследства?! Молодой господин, вероятно, думает, что, если он принимал участие в Шлезвиг-Голштинской войне, то все его прихоти должны выполняться... Он, впрочем, остался очень недоволен моей искренностью и с тех пор всячески старается мне досадить. В то время, когда сажалась изгородь, долженствовавшая пройти посредине павильона, мой дедушка и старый Губерт Дорн решили между собой не трогать его и предоставить в пользование моему дедушке, так как большая половина его находилась в саду деда, и дверь выходила туда же. Теперешний же владелец считает оскорбительным для своего избалованного зрения вид задней стены старого простенького домика и желает непременно уничтожить половину павильона, находящуюся на его земле.

— Как, он хочет сломать милый старый павильон? — вскричала с раздражением Лили и вскочила с места. До сих пор она спокойно полулежала в кресле и покачивала на кончике пальцев свой маленький сафьяновый башмачок. Она никогда не придавала особого значения старой фамильной вражде с ее поблекшими традициями. Все столкновения между позднейшими потомками, которые так огорчали тетю Варю, казались ей нелепыми и мелочными, и потому вначале она отнеслась так юмористически к мнимым огорчениям и печалям надворной советницы. Теперь же она получила убедительное доказательство злонамеренности неприятного соседа, поразившей ее в самое сердце. Она любила павильон, как дитя любит старого друга своих родителей, который качает его на коленях, рассказывает ему веселые истории и защищает от наказаний. Она всегда охотнее проводила время в старом восьмиугольном домике, чем в большом жилом доме. Здесь развивалась и протекала интересная жизнь ее кукол; в этом уютном уголке ее детское сердце было преисполнено сознанием собственного достоинства полноправной хозяйки, так как он служил ей приемной для ее маленьких гостей, приезжавших из города, и поэтому назывался даже «домиком Лили». Старые стены были свидетелями всех ее детских радостей, а также слез и горя, когда в доме укладывали чемодан и наставало время возвращаться домой.

— Ты, тетя, конечно, энергично воспротивилась этому? — поспешно спросила она.

— Ну, конечно, я объявила ему, что павильон прекрасно стоит на своем месте и я не позволю тронуть на нем ни одной черепицы; тогда он подал на меня в суд.

— Чудовище!

— И суд решил в его пользу. Я получила предписание удалить свою постройку с чужой земли в восемь дней.

— Это ужасно!.. И ты исполнишь это, тетя Варя?

— Я не трону ни одного камня. Она перевернулась бы в своей могиле, если бы это произошло но моей воле, — сказала она, указывая на портрет бабушки. — Пусть прекрасный господин сам позаботится об его уничтожении; помешать этому я, конечно, не могу.

— И он не замедлит это сделать, госпожа надворная советница! — сказала Дора, несколько минут тому назад вошедшая в комнату с тарелкой только что испеченных вафель, которую она поставила на стол. — Он спешит с этим делом. Да не будь окна, которое выходит к нему в сад, может быть, домик и не помешал бы ему. А то ведь старый Зауэр может открыть ставню и посмотреть на прекрасную даму, а это так опасно!

— А кто же эта дама? — спросила Лили смеясь.

— Вероятно, его жена, — гневно сказала тетя Варя.

— Ах, не верьте этому, госпожа надворная советница, — горячо возразила Дора, не замечая знаков своей госпожи, приказывавшей ей молчать, — это его возлюбленная! Фрейлейн Лили, он ведь совсем язычник и ревнив, как турок. Никто в целом городе не видал особы, которая у него живет, и даже его собственный кучер и лакей. Негр стоит на страже у ее двери и подает ей кушанье... Я не понимаю, да простит меня Господь, как христианин может терпеть подле себя такое чудовище! Я всегда пугаюсь до смерти, когда он открывает рот, и думаю о ките, поглотившем Иону... Дама всегда должна закрывать свое лицо густой вуалью, и когда едет кататься, то окна кареты всегда занавешены. Я стояла однажды у калитки на улице, когда мимо меня проехала карета и нежная ручка отдернула немного занавеску; на пальчиках блестели драгоценные кольца. Он настоящий изверг, коли может так обращаться с женщиной, да он и выглядит таким. Когда он едет в свое имение — ведь он купил громадный прекрасный Либенберг — и скачет но шоссе на своем вороном коне, то на всех нападает страх, — так он суров и заносчив.