Сэр Гунчтон удалился, оставя Данглада наедине с его печалью. Печального в первый раз после двухлетнего путешествия со своим другом.

Была ночь.

Он стоял, облокотившись на окно, зажав в губах потухшую сигару; сколько времени провел он в этом меланхолическом состоянии — он не знал. Но его вывел из него неожиданный случай.

От земли до окна, у которого стоял Данглад, было около двух метров. Вдруг — непонятно как — перед ним появилась фигура, почти у самой оконной решетки. При ее внезапном появлении Данглад машинально попятился назад.

Но чей-то голос сказал по-английски:

— Вы Эдуард Данглад?

— Я.

— Вам письмо от Чианг-Гоа.

Письмо от Чианг-Гоа?! Сомнения Данглада рассеялись. Значит, приглашение куртизанкой д’Ассеньяка было ловушкой, средством.

Через секунду художник читал при свете лампы:

«Ваш друг у меня, но я не люблю его; я люблю вас, Если не ради меня, то ради него — приходите!..

Чианг-Гоа».


Спустя еще минуту Данглад был уже на улице и крикнул посыльному: «Я иду за тобой!» Посыльный был одним из лонинов, голова у него была обвязана черным крепом так, что виднелись только глаза. Посыльный свистнул, на этот свист появился другой бандит, ведя под уздцы лошадей. Данглад не колебался и вскочил на лошадь. Меньше чем через четверть часа он остановился со, своим проводником у дверей Бриллианта Иеддо.

Войдя к Чианг-Гоа, Данглад не знал, что ему делать. Он знал только, что д’Ассеньяк находился в опасности, что он или спасет его, или умрет вместе с ним.

Как только его ввели к куртизанке, но не в зал, где она принимала гостей накануне, а в будуар, которому позавидовала бы любая парижанка, Данглад грозно спросил ее:

— Где друг мой? Где он?

Но не проговорил еще он этих двух фраз, как понял по улыбке Чианг-Гоа, что его гнев и угроза бесполезны.

Оно была еще прекраснее, чем вчера, в костюме из газа и розовой материи, едва покрывавшем ее пышные формы, в костюме, предназначенном для глаз одного счастливца, а не для взоров любопытной толпы зрителей.

О! как она была прекрасна, когда, приближая свои уста к лицу художника так, что они почти касались его губ, она тихо и нежно проговорила:

— Ах, вы не хотите меня любить?

Нужно было быть святым, чтобы не задрожать сладостно при звуке этого голоса, при прикосновении этих уст, дышавших ароматом.

Данглад не был святым. Он не лгал: он гнушался куртизанок. Но Чианг-Гоа — была ли куртизанка? Говорит ли когда-нибудь куртизанка, как сказала она в эту ми-путу: «Я люблю тебя!»

Данглад закрыл глаза и замер от поцелуя обольстительной женщины.

Однако, несмотря на любовь, верный дружбе, он прошептал:

— Но д’Ассеньяк?.. Где же он?

— Со мной! — ответила Чианг-Гоа.

— С вами? — повторил остолбеневший Данглад.

Она возразила:

— Вы не понимаете!.. Я объясню вам…

И она удалилась.

— Вы уходите? Куда же? — вскричал Данглад.

Восхитительным жестом, который значил: «Не бойся!.. я не уйду от тебя!.. я твоя!.. вся твоя!..» — она успокоила его.

Прошло пять минут.

Данглад ходил по будуару, как лев в клетке. И о ком, о чем он думал эти пять минут? Уж не беспокоился ли о положении своего друга? Гм!.. Не думаем!..

Наконец появилась камеристка и знаком пригласила его следовать за ней.

Он шел за нею по длинному извилистому коридору до двери, которую она отворила перед ним.

Он вошел в таинственно освещенную комнату, в глубине которой на постели лежала женщина. Она протянула к нему руки для объятия, говоря: «Вся твоя!..»

Он кинулся к постели.

Но в ту же минуту комната наполнилась светом и раздался смех, заставивший Данглада обернуться…

О, удивление!.. Сзади смеялась Чианг-Гоа.

Но кто же была женщина, лежавшая на постели и сказавшая голосом Чианг-Гоа: «Вся твоя»? Кто эта женщина?

Это была просто-напросто служанка прекрасной китаянки — молодая японка, необыкновенно искусно подражавшая голосу своей госпожи.

Все объяснилось!.. Данглад понял все. Для туземцев существовало три или четыре Чианг-Гоа, как и для распутных и великодушных иностранцев.

Д’Ассеньяк, подобно многим до него, не подозревая обмана, проводил ночь с ее копией. С одной из страз, искусно подделанных под бриллиант.

Один только Данглад обладал истинной Чианг-Гоа…

Какая ночь!.. У Данглада были любовницы, любимые и любившие. Но все, что сладострастие имеет утонченного и изысканного, все, что мог он узнать из этой поэзии чувств, называемой любовью, было ничтожно в сравнении с теми сокровищами, которые ему подарила Чианг-Гоа.

Но у Данглада была душа. У Чианг-Гоа было сердце и — даже более деликатное, чем можно бы предположить у женщин, воспитанных, подобно ей, самым материальным образом.

Чианг-Гоа сожалела о том, чем она была, она сожалела инстинктивно, не объясняя себе мерзости своего ремесла.

Да и как она могла объяснить себе это: никто, никогда не говорил ей, что это ремесло отвратительно…

— И никто не сомневался в твоей хитрости? — спросил Данглад.

— Никто, — отвечала она. — Даже европейцы обманывались. И это понятно. Во-первых, как ты мог заметить, комната, в которой думают найти меня, освещена очень слабо. Потом, прежде чем они входят в эту комнату, я даю им выпить в чайной чашке шампанского, несколько капель ликера, который, не повреждая рассудка, мгновенно слегка отуманивает.

— Но я не пил этого ликера?

— Зачем же тебе его пить?

Данглад расспросил Чианг-Гоа о ее детстве, о том, справедлив ли рассказ о ее жизни и тому подобное; она подтвердила все, говоря, что знает об этом от посторонних, а сама ничего не помнит.

Она долго и много рассказывала ему. Она говорила ему о своем младенчестве, о том, как из нее хотели сделать жрицу, как она… Данглад прервал ее на полуслове…

Сам Геркулес уснул на груди Омфалы.

Когда поднялась завеса дня, Данглад заснул в объятиях Чианг-Гоа.

Когда он открыл глаза, он был один.

Он взглянул на свои часы: было четыре часа…

Самый смышленый имеет свою слабую сторону. Слабая сторона Данглада заключалась в самолюбии.

— Без сомнения, — говорил он самому себе, — д’Ассеньяк еще спит теперь где-нибудь в этом доме. Если б я мог раньше него вернуться домой, это избавило бы меня от необходимости лгать.

Рассуждая таким образом, Данглад соскочил с постели и стал одеваться, когда вошла молодая японка, при виде которой он не мог удержаться от улыбки, вспомнив, что, быть может, эта та самая Чианг-Гоа, с которой его друг разделял наслаждения ночи и которая снова вступила в обязанности служанки.

— Вера превыше всего! — заключил Данглад.

Он последовал за служанкой, которая, как он полагал, имела приказание проводить его к госпоже. На самом деле Чианг-Гоа дожидалась его на одной из террас, уставленной цветами, с которой открывался вид на бухту Иеддо.

Вследствие поэтической фантазии, ради прощания с тем, с кем она ночью говорила о своей родной стране, Чианг-Гоа надела свой национальный костюм. Он созерцал ее в восхищении. В китайском костюме, с кокетливо нескромным корсажем, это была новая женщина.

— Вы хотите, чтобы я грустил о вас? — сказал он.

— Я хочу, чтобы вы не так скоро забыли обо мне.

С минуту оба они оставались задумчивыми и безмолвными, наконец, сорвав ветку жимолости, она подала ее ему и сказала:

— Возьмите. И если я не покажусь вам очень требовательной, то взамен этого цветка, как воспоминание обо мне, вы мне дадите, как воспоминание о вас…

— Что?

— Это…

Она глядела на перстень, совершенно простой, который Данглад носил на мизинце левой руки. То было также воспоминание — подарок его первой любовницы.

Но разве можно было отказать?

И кольцо, подаренное парижанкой, перешло на пальчик Чианг-Гоа.

— Благодарю! — радостно сказала она и потом добавила. — Не советую вам откровенничать насчет того, что вы узнали этой ночью. Скажу лишь, что, если бы кто-то из вельмож Иеддо вдруг узнал, что был мною обманут, завтра же меня бы нашли мертвой.

— Не бойтесь! — живо возразил Данглад. — Даже мой друг ничего не узнает. И именно потому я хочу раньше его оставить ваш дом. Встретив меня уже в квартире, он не подумает, что…

— Вы провели ночь со мной. Я предвидела ваше желание и распорядилась так, чтобы господин д’ Ассеньяк проспал долее вашего.

Данглад проявил беспокойство.

— О! — продолжала Чианг-Гоа, — мое средство вовсе не опасно. Это просто аромат, который сожгли в его комнате. Как только откроют окно, аромат улетучится и он проснется без страданий. Прощайте же! Когда вы оставляете Иеддо?

— Дня через три или четыре.

— Через три или четыре дня! Мы могли бы, если б вы желали… но за мной шпионят… я боюсь…

— Нет!.. Нет!.. Ночь, подобная нынешней, не повторится!.. Прощай навсегда, Чианг-Гоа.

— Навсегда? Кто знает?..

— Как?..

— Глупости! Не придавай значения моим словам!.. Прощай!.. Я люблю тебя! — и последовал последний поцелуй, заглушивший эти слова.

Готовясь уйти, Данглад был остановлен мыслью о том, платить или не платить пятьсот франков. Платить было неловко: она отдалась ему по любви. Не платить — тоже. Он отыскал середину: уходя, бросил служанке кошелек с золотом, сказав:

— Возьми, милая, и купи себе безделушек.

Копия вскрикнула от радости.

Оригинал поблагодарил нежной улыбкой.

Вскоре д’Ассеньяк и Данглад возвратились во Францию. Когда они уезжали из Иеддо, три вздоха вылетели из трех уст. Эти вздохи были вздохами воспоминании; Д’Ассеньяк и сэр Гунчтон вспоминали о куртизанке, Данглад — о женщине.


ЭПИЛОГ

Все это происходило в 1863 году.

В 1867 году Эдуард Данглад получил записку. Податель ожидал ответа. Данглад быстро сломал печать. Но едва он прочел подпись, как выражение нетерпения сменилось невыразимым удивлением.

Письмо было от Чианг-Гоа.

Чианг-Гоа была в Париже!.. Она жила в большом отеле.

Вот содержание письма, написанного по-английски:

«Друг!..

Когда ты мне сказал «прощай навсегда!», помнишь ли, что я ответила тебе: «кто знает?» И когда, изумленный моим восклицанием, ты спросил объяснения, я отвечала: «Безумная мысль!.. Не обращай на меня внимания». Мой друг, эта безумная идея стала серьезной вещью. Уже четыре года я мечтала о приезде во Францию; представился случай, и я им воспользовалась: я отправилась в свите Тайкуна… Я во Франции… Я в Париже!..

Хочешь ты пожать мне руку? Я буду тебе благодарна!

Чианг-Гоа».

Прочитав эти строки, Данглад без размышлений написал ответ Бриллианту Иеддо:

«Сегодня вечером, в девять часов, я буду у тебя…»

Ровно в девять часов, подобно кредитору, которому обещали заплатить, художник явился в отель, где спросил Чианг-Гоа, находившуюся в свите Тайкуна.

Поскольку она распорядилась заблаговременно, его сразу же провели в номер. Чианг-Гоа сидела в кресле в небольшом зале. Когда Данглад вошел, она встала и протянула ему руки.

Художника поразило то, с какой тщательностью было закрыто ее лицо и как скупо был освещен зал — одной лишь лампой под абажуром где-то в углу.

По примеру японских бандитов, верхняя часть ее лица была закрыта черным крепом и, кроме того, как будто этот вид маски казался ей недостаточным, она носила еще и вуаль, тоже черную, ниспадавшую по крайней мере на палец ниже глаз.

Надо было услышать и узнать голос, чтобы удостовериться, что этот призрак на самом деле прекрасная Чианг-Гоа.

— Вы очень любезны, что явились, — сказала китаянка французу. И, показав ему руку, добавила: — Смотрите, ваше кольцо со мной… А ветка жимолости?..

— Она у меня.

— Правда?..

— Клянусь! Она засохла, увяла, но…

— Все — увы! — увядает…

— А когда вы приехали?

— Вчера.

— Как долго будете?

— Месяц или два. Это будет зависеть от Тайкуна.

Наступило молчание. Данглад чувствовал себя стесненным тем, что повязка и вуаль заслоняли от него лицо молодой женщины, но не осмеливался, хотя и очень хотел, спросить ее о причине столь необычной предосторожности. Он подозревал, что причина серьезная, быть может, жестокая…

— Зачем ты так прячешь свое лицо, Чианг-Гоа? — спросил он, смущаясь.

— Моя юность, мой друг, улетела!.. Я теперь старуха… Я увяла, как та ветка жимолости, которую я дала вам в Иеддо. О! Женщины недолго молоды под нашим небом. В Европе, говорят, время уважает их… Они еще прекрасны, их любят и в тридцать, и даже в сорок лет. В восемнадцать — нам уже пятьдесят и на нас больше не смотрят… Но я злоупотребляю вашим временем. Вас, быть может, ждут. Прощайте! Теперь уж навсегда… Я поступила как эгоистка… захотела вас увидеть… увидела вот и буду счастлива… Простите меня!