Больше всего на свете Татарников боялся мук похмелья. Обычно мужики сколько водки с вечера ни запасут, все равно до утра не хватает. А Татарников маниакально прятал чекушки и мерзавчики от самого себя, потом, как белка, половины своих заначек не находил, но ему и оставшейся половины хватало, а об остальном он не горевал. Когда-нибудь другой бедолага найдет, выпьет, вспомянет его добрым словом.

Его заметили. Еще при советской власти в художнической тусовке его стали называть «красным Поллоком» и «красным Ротко» [9]. Борис не обращал внимания. С Поллоком его больше всего роднила склонность к пьяным дебошам. С Ротко… тоже пьянство, да и конец его ждал тот же. Стремился ли он к пониманию? Он и сам не смог бы ответить. Но продажной попсы терпеть не мог, в компаниях, на выставках начинал задираться, а потом и бушевать. Его выпроваживали со скандалом, но неизменно приглашали опять. Ничто так не подогревает интерес к выставке, как шумная сцена с пьяными слезами, матерщиной, дракой и милицейскими свистками.

У Татарникова было странное отношение к собственному творчеству. Множество оргалитовых листов терялось безвозвратно при переезде с места на место, Борис о них забывал, но уж в те, что были у него на глазах, вцеплялся мертвой хваткой. Может, он согласился бы на большую персональную выставку, но ему никто не предлагал. Никто не хотел связываться. Парень скандальный, характер жуткий, может в последний момент подвести, передумать, ну его к лешему!

Прецеденты уже были. Как-то раз один предприимчивый арт-дилер нашел пару забытых им картин и попытался выставить без его ведома. Борис узнал, ворвался на выставку, устроил страшную бучу и в результате, под щелканье и вспышки фотокамер, ушел со своими картинами, волоча их за собой и посылая всех к той самой матери для совершения детородной функции.

Поэтому можно было считать чудом, что Этери удалось уговорить Татарникова выставить одно из полотен. Он всегда действовал по принципу «все или ничего», причем, если выбор зависел от него, неизменно выбирал второй вариант.


На вернисаж он явился уже на взводе, но какое-то время держался, хмуро поглядывая на публику исподлобья тяжелым несфокусированным взглядом алкоголика. Публика подобралась, можно сказать, своя: это же Арт-Стрелка! Пирамида холодильников и стиральных машин, голый дядька с красным знаменем, группа «Синие носы», видеоарт, перформанс, коллаж и прочее веселое непотребство.

Татарников всегда ходил в камуфляже с множеством карманов, по которым распихивал мерзавчики – маленькие, на полстакана, бутылочки водки. Время от времени он прикладывался прямо у всех на виду, начисто игнорируя предлагаемое официантами шампанское, и наконец набрался до кондиции. А набравшись до кондиции, высмотрел себе жертву: начал задирать какого-то томного «вьюношу», типичного хипстера в двухцветных ботинках, изысканно потертых по заранее обдуманному плану джинсах и оксфордской рубашке филь-а-филь, не рубашке даже, а блузе, тканной из двух разноцветных нитей.

«Вьюноша» стоял и никого не трогал, вносил, как и полагалось хипстеру, пометки в записную книжку «Молескин», но Татарников безошибочным нюхом учуял классового врага. В самом деле, можно ли себе представить двух более разных существ, чем пьяный опустившийся бомжара, бывший «афганец», курящий сигареты марки «чужие», создающий картины буквально нутряной кровью, как Ван Гог, и богатенький мальчик, балующийся искусством, у которого «не был, не принимал, не участвовал» на лбу написано?

Бедненький мальчик слабо отмахивался от Татарникова кулачонками и жалобно озирался, не понимая, за что ему досталось и почему он, такой нежный, должен все это терпеть. Он уже полез в карман за мобильником, хотел вызвать милицию, но Борис ловким ударом выбил телефончик у него из рук. Тот отлетел, и в начавшейся давке кто-то наступил на хрупкую игрушку ногой.

Тут подлетела Этери и отважно растолкала дерущихся. Обиженного «вьюношу» в залитой кровью оксфордской блузе – Борис успел-таки пустить ему юшку – увела какая-то девочка. Этери принялась успокаивать почтеннейшую публику, а Катю попросила увезти Бориса.

–  Сейчас я шоферу позвоню, он машину подгонит, я тебя умоляю, отвези его, куда скажет. Водитель тебе поможет, все будет нормально. А меня ты по гроб жизни обяжешь.

–  Да ладно! – отмахнулась Катя, пожарным захватом взвалила на плечо внезапно присмиревшего Татарникова и поволокла его к выходу.

Этери сдержала слово: у выхода их уже дожидался универсал «Инфинити», водитель предупредительно распахнул заднюю дверцу и помог загрузить внутрь впавшего в полусон художника-бунтаря. Катя села рядом с водителем и вдруг спохватилась:

–  Я же адреса не знаю! Его теперь не добудишься.

–  Я знаю, – успокоил ее водитель. – Картину сюда волок на этой машине. В салон не поместилась, пришлось на крышу крепить.


В ту пору, когда Татарников познакомился с Катей Лобановой, устроился он, можно было сказать, по-королевски: сторожил чужую мастерскую на Верхней Масловке, пока ее хозяин писал этюды на вилле Абамелек [10]. Мастерская была великолепна: огромное помещение, водопровод, туалет, освещение прекрасное, все условия. Кате, если бы ее сюда пригласили, такая мастерская заменила бы всю виллу Абамелек. Борис принял перемену участи как должное и, особо не заморачиваясь, жил, как жил везде и всегда. Ему было все равно. Чекушка есть, курево есть – и на том спасибо.

Водитель привез Татарникова и Катю на Масловку. Катя с трудом растолкала заснувшего художника. Он вылез из машины, покачиваясь и лихорадочно шаря по многочисленным карманам в поисках очередного мерзавчика. Неужто ни одного не осталось? Быть того не может! Наконец нашел один.

Глотнув живительной влаги, Татарников вроде уяснил, что он уже дома. Но еще надо было подняться на лифте и попасть в мастерскую. Так, ключи вроде есть…

–  Вы поезжайте, – сказала Катя шоферу, – теперь уж я справлюсь.

Шофер уехал, а Катя, отобрав связку, отперла ключом-магнитом дверь подъезда и осторожно завела качающегося Бориса в лифт. Они поднялись на последний этаж, и опять Кате пришлось отпирать: Борис отнял было у нее ключи, но никак не мог попасть в замочную скважину. А замки попались замысловатые, капризные, Катя таких и не видела никогда. Двадцать минут билась, пока Татарников, слегка оклемавшись, не пришел ей на помощь.

Внутри пахло так, будто где-то тут издох скунс, изрядно помучившись в агонии и выпустив напоследок все накопления анальных желез. Идя на запах, Катя обнаружила протухшие остатки какой-то еды, завернутые в газету. Ни о чем не спрашивая, она вихрем кинулась убирать.

Художнические мастерские занимали весь верхний этаж дома. Катя разыскала в ванной пластмассовое ведерко, набрала воды… Моющие средства пришлось тайком позаимствовать у соседей, но Катя решила, что в худшем случае, если ее застукают на месте преступления, она стоимость деньгами возместит.

У Бориса не было ни швабры, ни половой тряпки… Катя нашла облезлый веник. Ну, чем богаты… Тряпку она, ни о чем не спрашивая у хозяина, соорудила из старой, потерявшей всякий вид футболки.

К счастью, нашелся в мастерской мешок из-под пятидесятикилограммовой упаковки сахара, уже на треть заполненный мусором. «Мертвого скунса» она запихнула в полиэтиленовый пакет и бросила в мешок.

Попыталась открыть окно, но у нее ничего не вышло: к окну был прилажен сложный импортный запор на шарнирах, который Борис, не желая возиться, сломал напрочь еще до Катиного появления. Теперь окно открывалось только грубой силой.

Борис тем временем растянулся на надувном матраце. Катя растолкала его.

–  А? Чего?

–  Открой окно.

–  Окно? А зачем?

Но он был послушен, как ребенок. Ему велели? Встал и открыл окно.

–  Ладно, можешь спать дальше, – сказала ему Катя, – теперь я сама.

Остатками веника Катя вымела мусор, отломанный кусок оргалита приспособила под совок. Осторожно, по одной, отодвигала прислоненные к стенам картины. Потом вымыла пол. Борис больше не лег, сел на заляпанный высохшей масляной краской стул и смотрел на нее, хлопая глазами, но среагировал, только услышав звон бутылок.

–  Эй, я их сдаю!

–  Не возьму я твои сокровища, не бойся.

Но Катя обтерла бутылки, перебрала по одной – их было несколько десятков! – и переставила на чистый, уже вымытый участок пола, а сама вымыла то место, где они были свалены раньше.

Стояла зима, с открытым окном в мастерской стало холодно, зато свежо. Приятно пахло свежевымытым полом, влагой, лимонной отдушкой. Свежий воздух вконец отрезвил Бориса.

–  Эй, ты чего наделала? Теперь подумают, что тут и вправду люди живут!

–  Ничего, ты скоро все опять загадишь.

Он улыбнулся ей. Хорошая у него была улыбка – неожиданно обаятельная плутовская улыбка нашкодившего мальчишки. У Кати сердце сжалось, когда она увидела эту улыбку на пропитом, изборожденном глубокими морщинами лице молодого старика.

Он поднялся со стула и пошел на поиски следующей бутылки.

–  Ты все мои заначки переворошила.

–  Я ничего не трогала. Вон – что нашла, все стоит. – И Катя указала, куда она составила обнаруженные непочатые бутылки.

–  Не-е-ет, так не пойдет. Я их с умом прятал. Ты что ж хочешь, чтоб я все сразу вот так, – он округло повел рукой по воздуху, словно обнимая все бутылки разом, – взял и выпил?

«Лучше б ты вообще не пил».

Этого она не могла сказать вслух.

Зато нашла бельевой шкафчик.

–  Нет, я хочу, чтобы ты вымылся. А я пока постель сменю.

–  Я сегодня мылся, – обиделся Борис. – Я на в-в-выставку шел, что ж я, не мылся, что ли?

–  И еще разок не помешает.

Он и вправду не был грязным. От него пахло масляными красками, скипидаром, но это были хорошие, чистые запахи. Пахло и водкой, и каким-то жутким табачищем, но тут уж ничего не поделаешь.

Катя отыскала в шкафу чистый трикотажный костюм, вручила Борису, вытолкала его в ванную, а сама перестелила простыни.

–  Эти я в прачечную сдам, – сказала она, когда Борис вернулся. – А ты вытащи отсюда мешок с мусором, мне не поднять.

Он покорно ухватил пятидесятикилограммовый мешок и выволок на лестничную клетку.

–  Ну, я, пожалуй, пойду, – сказала Катя.

–  А я останусь как дурак с чистой шеей?

Он потянулся к ней, и Катя не отстранилась. Она и сама не смогла бы объяснить, что на нее нашло, зачем ей это надо. Жалко его было. Жалко до слез непутевого, несчастного дурня, талантливого, может быть, даже гениального, но палящего себя с двух концов обалдуя. Катина мама говорила про таких: «Умная голова дураку досталась».

Катя осталась с ним. Потом, уже поздним вечером, с трудом выбиралась из нелепого глухого района, где ни автобусы ни черта не ходят, ни до метро на своих двоих не дойти, ни машины не поймать. Катя все-таки поймала наконец какие-то подозрительные «Жигули», попросила довезти до метро «Динамо». Водила запросил двести рублей. Грабеж среди бела дня. Точнее, среди темной ночи. Но Катя не стала спорить.

После этого приезжала уже сама, не дожидаясь, пока Борис ее позовет. А он звал. Мог неделями не вспоминать о ней в своих черных запоях, а потом звонил на мобильный и с пьяными слезами в голосе говорил:

–  Ну ты где? Ну ты же знаешь, я без тебя не могу!

Катя старалась не дожидаться этих вызовов: Борис мог позвонить и среди ночи, ему все было едино. Она приезжала, убирала, готовила, пыталась его кормить… Ему ничего не было нужно, кроме сигарет марки «чужие», крепкого кофе и водки.

Бороться с этим? Увещевать? Катя прекрасно понимала, что все бесполезно. Больше всего она боялась тех минут, когда у него появлялся фиксированный взгляд, устремленный в одну точку. Точкой могла послужить смятая бумажка на земле или брошенный окурок, лужица, трещинка в тротуаре, все, что угодно. Катя уже знала, что в такие минуты он мысленно закладывает вираж вертолета, рассчитывает траекторию, сектор обстрела, обзор, прицел. Он много раз объяснял ей с педантичным упрямством пьяницы, как это делается. Она не понимала ни слова, но слушала. Старалась подгадать момент, когда можно будет его отвлечь.

Они ходили вместе на разные выставки, и каждый раз кончалось одним и тем же. Или Борис ввязывался в драку, или – вираж, обзор, прицел, сектор обстрела… «Я – Чарли, я – Чарли, как слышите меня, прием…» – мысленно добавляла Катя.

Когда на Бориса нападала охота писать, Катя была ему не нужна. Но она и не мешала: тихонько приходила в мастерскую, прибиралась, варила кофе. Сидела и смотрела, как он работает. На это стоило посмотреть: словно некая незримая сила двигала Борисом, водила его рукой, когда он наносил краску на тонкий лист оргалита. Катя даже сделала с него несколько карандашных набросков, но про себя признала, что это тот самый случай, когда нужна кинокамера.

Бывало, и нередко, что Борис наносил краску руками, размазывал пальцами. Катя рассказала ему, что так поступали многие, в том числе и Рембрандт. Например, на знаменитой картине «Возвращение блудного сына» можно увидеть на одной из босых пяток стоящего на коленях сына, прильнувшего к отцу, оттиск большого пальца Рембрандта.