Борис страшно возбудился по этому поводу и все свои картины, даже написанные давно, пометил отпечатком большого пальца в уголке.

По большей части он ее не замечал. Иногда просил сбегать за водкой, и Катя покорно шла в магазин. Борис не читал писем Ван Гога, он вообще мало что в жизни читал, но мог бы, как великий голландец, сказать, что алкоголь помогает ему достигать чистоты и пламенной яркости красок.

Как и все пьяницы, любовник он был никудышный. Их редкие соития не доставляли Кате ни малейшего удовольствия, но она жалела его и терпела. Иногда Борис закатывал дикие скандалы, потом приползал на коленях со слезами. Катя прощала. Однажды, опасаясь, что она его не простит, он подарил ей свою картину. Для Бориса эта картина была, пожалуй, скромных размеров, и в ней господствовало редкое для него жизнерадостное настроение.

Катя приняла подарок. Борис никогда никому ничего не дарил, а тут вдруг… Но зная нрав мужа, она отвезла картину к родителям. Догадывался ли Алик, что у нее кто-то есть? Катя не задавалась этим вопросом, ей было все равно. Сам Алик ничего такого не говорил, ни о чем не спрашивал. Но встречи с необузданным художником, как ни были редки, все больше становились Кате в тягость. Надоели его грубость, невольная, бессознательная жестокость.

Борис не понимал никаких обязательств, слова «работа», «сын» были для него пустым звуком. Он жил в своем мире, стремился к признанию, но, будучи худшим врагом самому себе, делал все возможное, чтобы оттолкнуть почитателей. В артистической тусовке его картины считались слишком «хардкор» [11]. Они и вправду производили гнетущее впечатление. Более светлые кое-кто хотел бы купить, но Борис, как всегда, требовал все или ничего.

Постепенно Катя начала от него отдаляться, приезжала в мастерскую все реже. Когда Борис звонил, отговаривалась занятостью. Потом страшно винила себя. В ретроспективе ей казалось, что все можно было предвидеть, исправить, предотвратить…

Их тяжелая, безрадостная связь длилась всего около полугода, они уже совсем вроде бы перестали видеться, но окончательного разрыва, какого-то финального объяснения не было, еще сохранялась, казалось ей, возможность съездить на опостылевшую Верхнюю Масловку…

В одной книге она прочитала, как американский писатель Трумэн Капоте, тоже крепко злоупотреблявший бутылкой, однажды до того напился во время авиарейса, что его пришлось «слить из самолета». Вот и Борис Татарников в своем пьянстве постепенно достиг жидкого состояния. А когда достиг, выплеснул себя в окно. В то самое окно с выломанным запором, которое он один умел открывать грубой силой.

Катя узнала о случившемся из новостей по телевизору. Ей никто ничего не сказал: никто ведь не знал, что она имеет какое-то отношение к самоубийце. Она поехала на Масловку. Дверь мастерской была опечатана. Тогда Катя пошла в домоуправление. Там ей дали телефон хозяина мастерской, уехавшего в Италию, на виллу Абамелек. Он просил звонить в экстренных случаях, но у домоуправления денег не нашлось на международный звонок, а не самая богатая в мире Катя Лобанова позвонила.

–  Вот черт, как некстати, – подосадовал хозяин мастерской, художник академического направления. – Ну никак я не могу сейчас приехать. Думаете, вилла в нашем распоряжении? Да у нас тут закуток, люди годами ждут такой возможности. Вот что: я вам дам телефон поверенного, у него генералка, не сочтите за труд, созвонитесь с ним, а? Я вам буду по гроб обязан.

Онемевшая Катя записала телефон поверенного и позвонила. Тот приехал с генеральной доверенностью и мастерскую вскрыл. Тем временем милиция, установив личность покойного по паспорту и военному билету, нашла под Смоленском его родственников.

Катя бегала, хлопотала, устраивала гражданскую панихиду, заказывала гроб и кремацию, она и оглянуться не успела, как в мастерской появились три тетки – мать и две сестры. Казалось, все они одного возраста и вообще тройняшки. Все в платочках, все со скорбными ликами и неодобрительно поджатыми губами. Действуя с крестьянской жадностью, они мигом продали все картины разом. Содействие им оказал тот самый поверенный хозяина мастерской.

–  Вы могли бы поговорить со мной, – попрекнула его Катя.

–  Ну, извините, я спешил, а тут так кстати пришлось… К тому же они – прямые наследницы.

–  Я не претендую на их наследство, – сухо обронила Катя, – я знаю хорошего покупателя…

–  Покупателя я сам нашел.

–  Комиссию получили, – догадалась Катя.

Он в ответ лишь развел руками и нахально улыбнулся: ну что ж, мол, поделаешь, ну вот такой я сукин сын!

Этери мечтала приобрести хоть что-нибудь из картин Татарникова, но оборотистые смоленские тетки продали через поверенного всю коллекцию разом богатому банку. В мастерской оставались Катины карандашные наброски – она не раз рисовала Бориса за работой, – они и это прихватили. Выразили неодобрение, что их сына и брата кремировали, – не по-христиански, дескать! – не забрали урну с прахом, не возместили расходов и укатили к себе под Смоленск с деньгами.

У Кати осталась на память одна подаренная ей картина Татарникова. Она не стала упоминать об этом родственницам, а то могли бы и эту отнять, хотя Борис на обороте оставил ей размашистую дарственную надпись.

После смерти он догнал свою славу. В отличие от смоленских теток, банк действовал осмотрительно и не спеша. Кое-что из картин оставил себе, кое-что постепенно и осторожно продал за громадные деньги: смоленским теткам такие не снились. Многие картины попали за границу, в том числе и в США. У американцев появилась возможность сравнить «красного Поллока» и «красного Ротко» с оригиналами. Впрочем, все это было уже много позже, а тогда, четыре года назад, Катя и Этери захоронили прах в колумбарии на Донском кладбище.

* * *

Катя взглянула на Германа с улыбкой, и в этой улыбке ему почудился вызов. Ну давай, большой парень, как будто говорила она. Посмотрим, на что ты годишься.

Глава 12

Они одновременно шагнули навстречу друг другу. Обнялись. Все получилось так естественно, текуче, плавно, будто и не было между ними никаких преград, будто и не повстречались они лишь этим утром. Не сговариваясь, не размыкая объятий, двинулись в спальню.

Обстановку спальни Герман разглядел смутно. Здесь тоже висели картины, но ему было не до того. Он смотрел не отрываясь на женщину. Смотрел, даже когда их лица сблизились, губы слились, когда все расплылось перед глазами.

Поцелуй был сладок, но Герман отстранился: ему хотелось смотреть на нее. Он начал расстегивать мелкие пуговички джинсовой рубашки. Оказалось, что это кнопки. Отлично, процесс упрощается. Ну, ну, ну… Вот они, вот они, вот они – эти гордые паруса! Одно дело – любоваться ими издалека, и совсем другое – взять их в руки, оживить, заставить двигаться!

Катя отметила, что у него красивые руки. Ей вспомнилось, как однажды, давно уже, она смотрела телефильм с актером, считавшимся неотразимым красавцем. Лицо у него и вправду было красивое, особенно глаза. Но вот руки… В любовной сцене герой обхватывал ладонями лицо героини. Для Кати вся любовь кончилась бы на этом самом месте. У актера были толстые пальцы, и кожи на них было как-то уж слишком много, она шла складками, словно на морде у шарпея.

А у Германа была, конечно, натруженная мужская рука, пальцы загрубелые, мозолистые, но длинные, стройные, туго обтянутые кожей без всяких лишних складок. У него вообще не было лишних складок, как она вскоре убедилась.

С застежкой юбки пришлось повозиться: клапан на трех кнопках, а потом уж «молния», как на мужских джинсах. «Молния», правда, шла до самого низа, и когда Герман дернул за нее, вся юбка упала на пол. От остальных подробностей – лифчика, колготок, трусиков – он избавлялся как в тумане.

Катя тоже не стояла сложа руки. Ему трудно было оторваться от нее, но она все-таки заставила его сбросить пиджак и рубашку. Ремень на брюках не поддавался, и Герману пришлось взяться за пряжку самому, тем более что свою работу он завершил.

И вот они оба остались без единой нитки на теле. Обоим нравилось то, что они видели. Герман любовался ее крепким спортивным телом, хотя видел только мечту мужчины – плавные изгибы, мягкость, нежность… Катя тоже смотрела на него во все глаза. Он был огромен, но не похож ни на Арнольда Шварценеггера, ни на Сильвестра Сталлоне. Катя прошлась обеими ладонями по бугрящимся мышцам на животе. В отличие от роскошных самцов киноэкрана, Герман был весь тут, все у него было живое, настоящее, не целлулоидное, не силиконовое, не накачанное искусственно. Катя обняла его, ощутила, как прокатываются под ладонями литые мышцы на спине. Мышцы были всюду, он из них состоял.

Желание затопило ее с головы до ног, аккуратно минуя мозг. Только одна мысль проскочила: и чего она так долго ждала, почему раньше не завела любовника? Эпизод с Борисом не в счет, почти ничего не было. Брак с Аликом распался давным-давно, может, еще на свадьбе, когда пьяно куражился его отец, а мать приговаривала: «У нас мальчик – мы и ноги на стол».

Нет, если бы не Алик с его рулеткой, Мэлором и «Внутренними интерьерами», она не оказалась бы здесь, в галерее, и не встретила бы Германа…

Все, хватит думать! Отключаем мозги… Катя на секунду высвободилась, сдернула с кровати вишневое бархатное покрывало, и они вместе упали на постель. И закружились в вихре шального, разнузданного, страстного, безудержного, потного секса. Все было можно и ничего не стыдно. Она обхватывала его ногами и выгибалась ему навстречу, а он пронизывал ее, казалось, до самого сердца, и его сердце колотилось как будто прямо у нее в груди. Еще, еще, еще… Быстрее, быстрее, быстрее… Вот… вот оно пришло, то самое, ради чего… Вот! Вот!

Обессиленные, они оторвались друг от друга, разомкнули объятия, чтобы глотнуть воздуха, но ничего не кончилось, это была только передышка.

–  Мне не нравится этот свет, – прошептала Катя. – Давай я зажгу лампу, а верхний погасим…

–  Давай, только ты зажигай лампу, а верхний я погашу, – тоже шепотом ответил Герман.

Катя щелкнула выключателем настольной лампы. Герман поднялся. Как он был хорош! Учась в Суриковском институте, Катя, разумеется, посещала класс обнаженной натуры. Ходила она и в музеи, повидала всякого, сделала даже серию рисунков ягодиц, но такого Gluteus maximus [12], как у Германа, не видела никогда, разве что у Давида работы Микеланджело. Вообще он весь был оплетен мускулами. Ноги, спина, плечи… Ясно обозначенные пучки волокон напоминали морские канаты.

Катя откровенно любовалась этим ядреным задом, ногами, спиной, плечами, пока он подходил к выключателю у двери. Но вот свет под потолком погас, Герман вернулся в мягком интимном сиянии настольной лампы и лег. Катя обняла его и шепнула на ухо:

–  Если потеряешь место генерального директора, замолвлю словечко, пусть тебя возьмут в «Сурок» натурщиком.

–  Завидная карьера! Может, мне совмещать? Но я стеснительный: хочу позировать только тебе.

Она захихикала и попыталась его ущипнуть, но с таким же успехом можно было щипать Давида Микеланджело. Тогда Катя решила сделать то, чего хотела еще в клубе, на концерте Тимура Шаова: попыталась разгладить вертикальные морщинки у него между бровей. И тоже ничего не вышло.

–  Не хмурься! – попросила она.

–  Не получается, – с виноватым вздохом отозвался Герман.

Да, борозды запали глубоко.

–  Ну и ладно.

И они снова занялись любовью. И снова… И снова…

«Многие женщины, – смутно подумала Катя, окончательно обессилев и уже засыпая, – до самой смерти доживают, так и не зная, что это такое. Мне повезло».


Проснувшись, Катя увидела, что еще темно (Герман в какой-то момент погасил лампу), но на столике стояли цифровые часы-будильник. Около шести утра. И она все еще была в этих могучих объятиях, в них можно было укрыться с головой, спрятаться, как в детстве. Катя почувствовала, что Герман тоже проснулся. Он осторожно перевернул ее, овладел ею сзади. Ленивый, неспешный утренний секс… Какая красота…

–  Мне пора, – прошептал он.

–  Погоди, я сделаю тебе завтрак.

–  Не надо… Ты же можешь еще поспать…

–  Нет, я выспалась.

Катя говорила правду. Этой ночью она спала мало, зато крепко. И теперь чувствовала себя превосходно. Томно, лениво и в то же время бодро. Все тело приятно ныло, кое-где, когда она вскочила с постели, обозначились интересные легкие боли. Она даже не думала, что в таких местах может болеть! Но Катя оставила анализ новых ощущений на потом, бегом бросилась в ванную (уже было очень надо), умылась, набросила халатик и вышла на кухню.

–  Яичницу будешь? – спросила она у потянувшегося в ванную следом за ней Германа.

–  Буду.

Катя мгновенно обревизовала свои съестные запасы. Сама она сидела на диете, считая себя страшно толстой, поэтому на завтрак обычно съедала йогурт и выпивала чашку черного кофе, но в этот день у нее пробудился зверский аппетит. Она вынула из холодильника яйца и молоко, из шкафа миску и принялась взбивать венчиком омлет. Нашелся в холодильнике и кусок буженины, Катя решила нарезать его ломтиками, обжарить на сковородке и залить омлетом. Да, так будет правильно. Если она зубами щелкает, то что уж говорить о Германе! Он небось вообще с голоду помирает!