У меня очень липкая ладонь — нет, не знаю, можно ли быть более поэтичной, да и это слишком возбуждает меня, мне надо снова дышать: вдох — выдох…

А, хорошо, мне на подносе несут ужин, этот перерыв, вероятно, успокоит меня. Я подружилась с горничной, которая принесла поднос. Клодин — настоящая парижанка и думает, что я, должно быть, очень хороша в постели, если сумела завлечь такого богатого и красивого господина. Я была в шоке, когда она впервые сказала мне об этом, но теперь мне это кажется забавным…»

Поставив поднос рядом с Мари-Лор, Клодин налила воды, чуть подслащенной вином, и выжидающе хмыкнула.

Была среда, когда Клодин отпускали после обеда и она тратила все свободное время на покупки.

— Какие чудесные чулки, Клодин! — воскликнула Мари-Лор.

Горничная скромно кивнула.

— А как эта косынка? — спросила она. — Посмотрите, полотно и строчка почти такие же тонкие, какие вы найдете на улице Сен-Оноре. Ведь самое главное — это вот такие мелочи, не правда ли?

И Мари-Лор, думая о письме, которое написала днем, была вынуждена согласиться. Мелочи всегда были важны.

«Моя прекрасная Золушка с тыквой!

Всегда лучше, если поэзии поменьше. Я с удовольствием читал о твоей липкой ладони и провел несколько восхитительных минут, воображая, как ты слизываешь меня со своих липких пальцев.

Жанна говорит, что мадам Рашель втирала тебе в кожу миндальное масло, чтобы после рождения ребенка на животе не осталось отметин. Хотел бы я сделать это сам. Я бы грел руки над пламенем свечи и втирал масло так медленно и осторожно, что тебе больше никогда не захотелось, чтобы это делал кто-то другой. Я каждое утро мерил бы твою талию: я бы замечал малейшие изменения… и тихо ложился бы позади тебя, прижимался бы губами к твоей шее, а телом к спине, а ты бы обнимала этот свой изумительный живот.

Вот видишь, у меня могут быть и тихие фантазии, несмотря на то что я по-прежнему (по ночам) воображаю нас в самых невероятных чувственных позах. Знаешь ли ты, что есть вещи, которые мы с тобой еще не попробовали? Но я приберегу их. На будущее. Наше будущее…»

«Но, Жозеф, я так и не сказала тебе, что ребенок толкается! Я забыла, пока мадемуазель Бовуазен не напомнила мне, что ты, вероятно, видел мало беременных женщин или младенцев.

Но если бы ты приложил руку к моему животу, то смог бы сам это почувствовать. Он танцовщик, акробат, фехтовальщик и будет так же грациозен и легок, как его папа…»

«Любовь моя!

Как можно предаваться эротическим фантазиям, когда пытаешься представить, что тебя называют «папа»?

И как можно представить, что тебя называют «папа», когда всю жизнь был бездельником, повесой?

Но я могу попытаться. И я пытаюсь, пытаюсь.

Но поскольку однажды я обвинял тебя в чрезмерном чувстве ответственности, не могу ради справедливости не признаться в собственных грехах. И не только в импульсивности, или сверхчувствительности, или во всех глупостях, совершенных во время моей распутной жизни. Но в чем-то таком, чего я сам не совсем понимаю.

Мне кажется, что я сам навлек на себя этот арест. Понимаю, что это абсурд, но не могу избавиться от этого чувства. И не потому, что что-то сделал барону Року, ибо не имею абсолютно никакого отношения к его смерти.

Возможно, это всего лишь мои страхи или вина в том, что я оставил тебя в замке. Но я так не думаю. Я искренне верю: есть что-то, о чем я должен вспомнить. Или, может быть, увидеть во сне. И я узнаю то, что мне необходимо узнать.

Я постараюсь уснуть, лягу в постель и положу рядом с собой твои письма. И тебя я тоже увижу. Тебя, в тот первый день в амбаре, когда лучи солнца падали на твои волосы, твой розовый язычок, — я задыхался от волнения, потрясенный тем, что кто-то может быть таким смелым и таким робким одновременно. И тебя такой, какая ты сейчас — большие груди и соблазнительный живот, — нет, у тебя будут те же блестящие волосы, розовый язык и та же решительная линия губ.

Ложись на бок, вот так, тебе не надо напрягаться. Я покрыл поцелуями твои груди и живот, а теперь я обнимаю тебя. Прижимаю, укачиваю, наши губы встречаются…

Но ты должна вообразить то, что тебе хочется видеть. Сейчас я не поделюсь с тобой своими мыслями; прими все, что бы ты хотела получить от меня, Мари-Лор, будь то наслаждение или утешение, и, что бы ни случилось, мою вечную любовь.

Жозеф».

Что бы ни случилось…

В течение следующих дней Мари-Лор перечитывала письмо столько раз, что оно протерлось на сгибах.

Письмо было довольно бессвязным. Но почему? Дело было в том, что они оба, каждый по-своему, находились в смертельной опасности. И в то же время их соединяли надежды, приятные мысли и безграничная страсть. Но все это было бессмысленно в такой ситуации; она не удивилась, что его преследовали непонятные, нелепые фантазии о том, что есть что-то важное, что ему необходимо вспомнить. Она сложила письмо и спрятала его под подушку, устроилась поудобнее на левом боку и уснула беспокойным сном.

Мари-Лор крепко спала. Ее мучили сны. Она бежала по тропинке по берегу реки, но спутавшиеся ветви — или это были змеи? — грозили преградить дорогу. Однако она должна бежать, за ней гналась свора лающих собак, ужасных собак, и с ними был месье Юбер. Она чувствовала горячее дыхание животных. Они уже рвали ее одежду клыками, с которых капала слюна. Она была голой, беспомощной. И кто-то вел ее… куда?

Покрытая потом, задыхающаяся, она заставила себя проснуться. Голова болела по-прежнему, она ощущала слабость. Мари-Лор трясло. Но когда она зажгла свечу у кровати, то удивилась тому, как прояснилось зрение. Все было несетественно четким и ясным, краски казались удивительно яркими.

Она могла бы дернуть за сонетку, и на зов прибежал бы лакей. Но она чувствовала себя не столько плохо, сколько странно. Она тихо пролежала на боку несколько часов, заставляя себя дышать медленно и ровно, пока дневной свет не показался из-под тяжелых занавесей и Клодин не принесла завтрак.

Есть не хотелось, но кофе пахнул так аппетитно. Мари-Лор приподнялась и вдруг почувствовала, что простыня под ней… намокла.

— Пожалуйста, — прошептала она, — пожалуйста, я думаю, лучше кого-нибудь позвать. Я чувствую… очень странно.

Она замолчала.

— Я думаю, — снова заговорила она. И улыбнулась. — Нет, я уверена, это были схватки и ребенок скоро родится.

Схватки были слабыми, но не было сомнений, что роды приближались.

Доктор Распай был сосредоточен: могло оказаться, что ребенок, который появится на шесть недель раньше срока, еще не готов самостоятельно есть и дышать. Но нельзя было остановить неизбежное, и пока он еще ничего не мог сделать. Он сказал, что вернется через несколько часов, после того как посетит страдающего водянкой принца в Фобур-Сен-Жермен.

— Может быть, это к счастью, — высказалась мадемуазель Бовуазен. — Ребенок, вероятно, понял, что лучше выйти до того, как усилится токсемия.

Актриса и ее мать сидели по обе стороны от Мари-Лор. Мадам Рашель была маленькой молчаливой незаметной женщиной, обладавшей безграничными знаниями относительно таинства происходящего процесса.

День медленно тянулся, женщины по очереди держали руку Мари-Лор, помогая ей переносить постепенно усиливающиеся схватки.

— Дышите в промежутках! — требовали они. — Хорошо, хорошо, — время от времени тихо говорили они.

Хорошо? К вечеру Мари-Лор уже не знала, хочется ли ей обнять их за терпение или задушить. Задушить, решила она; ей хотелось задушить всех и каждого, у кого внутренности не сжимали железные клещи. Тихо выругавшись, она снова принялась дышать и услышала тяжелые шаги на мраморной лестнице.

«Должно быть, это доктор Распай», — подумала она. Но они не походили на размеренную походку доктора. На чьи шаги они походили, так это на…

Но это невозможно. И все же эти шаги звучали (разве она не слышала их каждый день, пока не покинула Монпелье, когда он, громко топая, взбирался по лестнице в свою спальню), они звучали в точности как…

Жиль?

За его спиной шла маркиза.

— Но… но… — Она забыла о дыхании, и это «но» перешло в страдальческий вой.

— Дышите! — В невольный унисон, удививший вместе с Мари-Лор их самих, воскликнули Жиль и мадемуазель Бовуазен.

— Дышите, дорогая!

— Дыши, черт бы тебя побрал, Мари-Лор!

Они посмотрели друг на друга. Мадемуазель Бовуазен явно обрадовал приход Жиля. Молодой человек был полон решимости не доверять никому в этом логове аристократов — даже обезоруживающе прекрасной женщине, которая, казалось, кое-что понимала в акушерстве.

— Жанна, — мадемуазель Бовуазен подтолкнула маркизу к кровати, — займи мое место на минуту, я поговорю с месье…

— Доктор Берне.

«Значит, он сдал последние экзамены. Как удачно», — почти успела подумать Мари-Лор, как на нее накатилась тяжелая волна новых схваток.

— Э, пожалуйста, дышите, Мари-Лор, — робко попросила маркиза.

Мари-Лор пыталась послушаться, но умоляющий тон маркизы и даже ободряющее пожатие мадам Рашель не могли отвлечь ее от того, что мадемуазель Бовуазен шептала Жилю:

— Вторая стадия… затрудненный проход… задержка… — А затем: — Токсемия, кажется, мешает… но мы не уверены… пульс…

— Хорошо. — Жиль сбросил камзол. Закатав рукава, он подошел к кувшину с теплой водой, стоявшему на инкрустированном комоде. Мари-Лор ожидала, что он презрительно взглянет на богатую позолоту комода, но брат, казалось, сбросил свое острое классовое сознание вместе с камзолом и целиком превратился в очень сосредоточенного и умелого врача.

— Спасибо, Жанна. — Мадемуазель Бовуазен присоединилась к побледневшей и покрывшейся потом маркизе. — А теперь мы положим ноги Мари-Лор на эти подушки и валики, правильно, моя дорогая, сложи их здесь…

— А ты, — приказал Жиль Мари-Лор, — будешь выталкивать ребенка. — Он стоял между ее поднятыми ногами, глядя на нее так, как будто готовился снова учить ее драться как мальчишка.

— Но как… — Она хотела спросить его, как он узнал, кто сказал, где ее найти, но все вопросы испарились где-то между ее умом и ртом. Неожиданно ее перестало интересовать, как он попал сюда, она не думала ни о чем. Ею вдруг овладело непреодолимое желание вытолкнуть ребенка. И она даже знала, как это сделать. Конечно, она будет выталкивать огромную тыкву, а не ребенка — ведь, возможно, моя прекрасная Золушка, возможно, что это все-таки тыква. Да что же еще это могло быть? Не может же ребенок быть таким огромным.

Однако, что бы это ни было, Мари-Лор знала что делать. «Да, Жиль, я хорошо это знаю. Надо драться, — думала она между толчками, вздохами, стонами, воплями и ругательствами. — Драться, как женщина».

Как странно, что так внезапно боль совсем прекратилась, как раз в тот момент, когда Жиль удовлетворенно вздохнул так, как он всегда делал, если эксперимент удавался. «Ребенка уже во мне нет, — подумала она. — Должно быть, его взял Жиль».

Этот вздох успокоил ее. Но неожиданно все покинули ее и где-то в стороне были ужасно чем-то заняты. Она услышала, как кто-то тихо сказал: «Синий, не дышит». Наконец — прошла целая вечность — раздались громкий гневный требовательный крик и дружный вздох облегчения.

— Дай посмотреть на тебя, — шепнула Мари-Лор крохотному красноватому существу, которое Жиль положил ей на живот.

— Дышит хорошо, слава Богу, — сказал кто-то.

— Дай же посмотреть на тебя, — нежно, сдерживая рыдание, сказала она, когда мадам Рашель помогла ей взять ребенка в руки. Младенца завернули в теплое одеяло («Этих малышек, недоношенных, лучше держать в тепле», — сказала мадам Рашель), поэтому все, что Мари-Лор видела, было крохотное худенькое личико, сморщенное и измученное долгой и тяжелой дорогой. Но нельзя было ошибиться в сходстве. Это было лицо Жозефа, отпечатанное на новорожденной плоти, как изображение короля на золотой монете.

Где-то зазвонили церковные колокола.

— Уже полночь, — сказала еще не пришедшая в себя маркиза. — Наступил четверг, день, когда я навещаю Жозефа.

— И ты скажешь ему, — тихо произнесла мадемуазель Бовуазен, — что еще одна прекрасная здоровая молодая леди присоединилась к нам и что она с таким же нетерпением, как и все мы, ждет его освобождения.

Глава 8

Когда на следующее утро Мари-Лор проснулась, у ее кровати сидел Жиль.

— Маркиза написала мне, — рассказал он, — вероятно, в тот же день, как только ты приехала сюда. Она очень хорошо поступила, известив меня о твоем положении. Токсемия — неразгаданная болезнь, — добавил он, наливая ей чашку кофе из стоявшего на столе кофейника, — и может оказаться смертельно опасной. Они хорошо заботились о тебе, особенно эта актриса. — Он отвел глаза.

Ей хотелось успокоить оскорбленные чувства брата. «Да, Жиль, все так, как ты подозреваешь. Но в этом нет ничего плохого и позорного — это даже вполне естественно, если свыкнуться с этой мыслью».