И Анастасия поняла, что хочет ребенка, маленького и родного, своего. Она слегка испугалась, потому что никогда раньше столь земные мысли не отягощали ее Бог знает чем забитую головку. С этой безумной мыслью она и уснула.

Проворная Гера выбралась из-под одеяла и снова устроилась в кресле.


В комнате у аспирантки Марины тихо играла музыка. У нее всегда играет музыка.

— А знаешь, Настя, ты оказалась права.

— Ты о чем?

— О том, что издатели все же возьмут мой перевод Харольда Робинса. Я даже получила аванс и сейчас буду тебя угощать. Ты ведь не слишком торопишься?

— Нет. Коробов творит, а я ушла, чтобы ему не мешать.

— Я польщена, что лучшее место „не мешать Коробову“ ты нашла в моей комнате. — Марина засмеялась.

— А где твоя… мегера?

— К счастью, она сняла квартиру.

— Квартиру? Одна?

— Да нет, с абхазцем.

Кавказцы, в том числе и абхазцы, поступали в Литинститут почему-то огромными толпами, и все пять лет этими самыми толпами и передвигались с курса на курс. Чем они занимались, эти „гости Москвы“, точно не знал никто. Но очень ошибался тот, кто думал, будто они здесь писали стихи. Раньше, говорят, они промышляли в основном куплей-продажей. А на данном историческом этапе, очевидно, обсуждали планы военных действий…

— Она что же, вышла за него замуж? — поинтересовалась Настя.

— Да нет. Ее вполне устраивает, что он платит за квартиру, — объяснила Марина и с гордостью добавила: — А знаешь, ведь она с ним ушла, чтобы меня не видеть! Я ее выжила!

— И кто же теперь живет в соседней комнате?

— А никто. Она ее держит в резерве.

Насте стало весело.

— Я у тебя тут посижу? Да? — извиняющимся тоном спросила она.

— Конечно! А я пока поставлю тушиться мясо. Купила классный кусок говядины. Осталось только его нашпиговать разными разностями и полить столовым вином.

Она вышла из комнаты, неся перед собой в небольшом тазике мясо, специи, бутылку винного уксуса, нож, большую вилку… На общую кухню, как и в общую баню, каждый приносит все необходимое с собой.

На столе лежала какая-то книга, которую хозяйка комнаты, очевидно, теперь прорабатывает.

„Зигфрид Шнабль, „Мужчина и женщина“, — прочитала Настя. — Ого, да наша вечная девушка втихаря интересуется сексологией!“

Закладка была заложена там, где начиналась глава „Аноргазмия и любовь“.

— Что, Шнабля читаешь? — Марина забежала на минутку.

— Оказывается, мне интересно и такое чтиво.

— Может быть, ты замуж собралась? — весело спросила Марина.

— Не знаю. — Настя искренне была не в состоянии ответить на этот вопрос.

Марина посмотрела на нее долгим внимательным взглядом и перевела разговор на другую тему.

— Ну, ладно. Пойду сторожить „жарево“. А то, знаешь, сопрут.

— Знаю, — ответила Настена, — у меня вчера со сковородки несколько кусков рыбы утащили.

Когда после сытного ужина она поднялась к себе на седьмой этаж, перед ней предстало увлекательное зрелище. Два алтайских поэта играли в лошадку. Один вел другого вдоль по коридору, предварительно накинув на приятеля импровизированную сбрую из двух махеровых клетчатых шарфиков, связанных толстым узлом. На Настю они не обратили никакого внимания.

— Еще раз пройдем — и будем квиты, — говорил один.

— Нет, уже хватит. Я столько тебе не проиграл, — отвечал другой.

Ростислав пребывал в мрачном расположении духа — она поняла это с первого взгляда. Он сидел за столом, созерцая чистый лист, а на полу было белым-бело, словно прошел снегопад. На измятых листах бумаги выделялись черные, как вороньи следы, закорючки.

Настя ни о чем не спросила бедного поэта. Она молча застлала постель и легла. Гера свернулась клубочком рядом. Настя спала, и свет настольной лампы не мешал ей…


Среди ночи ее разбудили странные звуки и голоса. Наверное, в соседней комнате разрушался мир… Он распадался на гортанные слова со множеством согласных, казалось, непроизносимых, а потому ошеломляющих. Там, далеко, в иных мирах и пространствах, что-то читали нараспев, может быть, причащались священной книгой, а может, отпевали покойника. Настя слышала голоса, не понимая ни единого слова. Но звуки казались огненными, булатными, упруго стальными, как ветры в ущельях гор. Голоса утихли, и до нее донеслась музыка — старинный мусульманский напев, которому разгуляться бы где-то над Босфором или Ферганской долиной. Он звучал в восемнадцатиметровой московской „келье“ с почти разрушительной силой.

Насте казалось, что рушится не старое общежитие, а само мироздание, что за каждым из слышимых звуков прячется целое сонмище ультразвуков неведомой силы.

Ростислава рядом не было. Не было его и в комнате, хотя лампа продолжала гореть, как неугасимая звезда любви.

Настасья набросила халат и вышла в коридор. Дверь оказалась незапертой. Коридор был пустынен, как Сахара.

Из соседней комнаты, откуда уже не доносились непонятные звуки, вышел узбек Улугбек.

— Настя-ханум, чего не спишь, поздно уже.

— А ты чего не спишь?

— Акмухамед Коран привез, кассеты с музыкой привез из Турции. Мы читали, пели, слушали. Еще будем.

Она почувствовала, что от него исходит какая-то мощная энергия, но не черная и, как следовало бы предположить, не „зеленая“, а просто новая.

— Ты не знаешь, где Ростислав?

— В „Сибирь“ ушел, кажется.

Уйти в „Сибирь“ на местном жаргоне означало оказаться в комнате, где жил Володька Старых, сибиряк, магаданец и по совместительству чукча. Эта комната находилась в противоположном конце коридора и была знаменита тем, что там шел перманентный запой.

Там пили всегда. Менялись дни и ночи, бутылки, огрызки на столе, появлялись и исчезали действующие лица. Но топка пьянки горела, как вечный огонь.

— Спасибо, Улугбек-джан. — Настя поблагодарила соседа за информацию.

— Может, ты голодная? Вилка — давай, тарелка — давай. У нас плов есть.

Тяжело было отказаться от плова, настоящего, восточного, но сейчас мысли были заняты другим. Сосед заметил ее минутное замешательство:

— Дверь ваш открыт. Я сам тарелку возьму. — Он улыбнулся так белозубо, как это получается только у смуглых людей.

Настя увидела, как из „Сибири“ вышли два человека и направились в ее сторону. Похоже, они не замечали ее, занятые ощущениями, полученными в „Сибири“. Она видела, что они „импозантно“ одеты: один, повыше, был в серых брюках, но с обнаженным торсом, а другой, пониже, — в таком же сером пиджаке, прекрасно сочетавшемся с полосатыми трусами и черными ботинками на босу ногу.

Вдруг они замерли, очевидно, заметив ее. И тот, что пониже, неожиданно присел, прикрывая явно коротковатыми для такого дела фалдами пиджака свои голые волосатые ноги.

— Леха, вставай, пошли, — дергал его за рукав спутник.

— Не могу, Ваня, там же девушка, — галантно отвечал Леха.

Настя прошла мимо, сделав вид, что не заметила демонстрации моделей.

Дверь в „Сибирь“ была приоткрыта, и из щели доносились обрывки оживленного разговора.

— Да ты что, не может быть, чтобы у моржа — и такой х…

— Да точно, б…, точно тебе говорю, у этих ластоплавающих в хрене косточка есть. Мне одну, вот, чукчи подарили — вас потешить.

Анастасия вспомнила, что читала что-то подобное в сгоревшем „Тропике Рака“ Генри Миллера. Когда она вошла, то увивсем по-детски, словно рогатку или палку, передавали друг другу, пустив по кругу, какую-то изогнутую кость примерно в треть метра длиной. Кость была грязно-желтого цвета, как протравленные никотином зубы.

— Мальчики, а где Ростислав?

— Настя? Ты только не волнуйся. — Настя сразу испугалась.

— Где он?!

— Вышел, милая. Скоро придет.

— Как — вышел? — В памяти мгновенно всплыла легенда о том, как когда-то „вышел“ Гурий Удальцов. — Куда?

— Туда. — Старых указал на окно.

Настя едва не лишилась чувств. Невесть откуда в ее руке оказался стакан, в котором еще оставалось несколько глотков на дне.

— Выпей. А он сейчас придет.

Она проглотила мутную жидкость и поняла, что это была скорей всего сивуха. На столе стоял полный до краев стакан, наверное, с водой. Она схватила его, чтобы запить принятую мерзость. Но неосмотрительно выпитые несколько глотков обожгли рот. Горело все нутро.

В то время как Настя задыхалась, словно выброшенная на сушу рыба, жадно заглатывая воздух, мужики одобрительно хохотали.

— Вот это девушка! Самогонку спиртом запивает! Чудеса, да и только.

В голове у нее помутилось, ноги стали ватными, а руки бессильно повисли. Она присела на услужливо придвинутый кем-то стул и снова спросила, демонстрируя просто маниакальную пристрастность:

— Так где же он?

— Сейчас придет. Ушел за бутылкой в таксопарк.

На ночь двери общежития закрывались наглухо, перекрывая все возможности входа и выхода. Но именно ночью в этом здании с магическим числом этажей вдруг нарастало ощущение тотальной тревоги, как нарывы, вскрывались творческие кризисы, и тогда призрак алкоголизма бродил по коридорам, навевая жажду на несбывшихся поэтов и удачливых графоманов.

А путь к утолению жажды был один-единственный, как жизнь: стальная пожарная лестница, словно ржавый шрам украшавшая здание. И выход на эту лестницу находился как раз справа от окна „Сибири“.

Ни жива ни мертва Настя неподвижно сидела в кресле, а компания продолжала оживленную беседу.

Наконец она услышала, как где-то далеко внизу металлически застонала лестница.

Володька тоже прислушался, подошел к окну, растворил его настежь, и промерзший декабрьский воздух, насыщенный запахами почерневшей опавшей листвы, заиндевелых проводов, старинных аллей, нечистот, разрушенных особняков пушкинской эпохи, запущенных дворов, словом, запахами предновогодней Москвы, затопил комнату, заставив ее дрожать не только от волнения, но и от холода.

Лестница стонала все ближе и ближе. Ростислав возвращался. Он преодолевал этаж за этажом и где-то между пятым и шестым приостановился немножко отдохнуть. Настя поняла это, потому что услышала его голос.

— Я уже тут, Вовик. — Голос был радостный. — Извини, что так долго. Представляешь, они испугались, что я из „легавки“. Я же в первый раз пошел, они меня в лицо не знали. Пришлось предъявить писательский билет. — Он засмеялся.

И снова пошел лестницей вверх. На высоте седьмого этажа остановился, слегка отдышался и поправил в кармане бутылку, чтобы, не приведи Господь, не выпала. Потом он сделал широкий шаг с лестницы на подоконник. Володька успел подать ему руку, и Ростислав, посиневший от холода, ввалился в комнату.

— Ну ты даешь, друг, — выдохнул Старых, — еще б чуть-чуть — и взлетел бы, как ангел. Я едва успел твои скользкие пальцы поймать.

Но Ростислав не слушал его.

— Настя? Что ты здесь делаешь? — Веселые нотки в его голосе сменились на раздраженные.

— Не видишь — пью! — сказала Настасья, встала и направилась к двери. — Свечку в церкви поставь за чудесное спасение! — это она произнесла уже на пороге.

На столе в комнате ее ждала полная миска чудесного рассыпчатого плова.


Тридцать первого декабря к Улугбеку прилетела жена.

Анастасия знала, что их у него две — Зульфия и Амина, но не решалась спросить у приверженца шариата, которая из женщин решила почтить мужа своим присутствием.

Он представил ее сам:

— Настя-ханум, это — Зульфия-ханум, поэтесса.

Поэтесса казалась воплощением всех грез Востока: и луноликая, и бровь полумесяцем, и черных прядей завеса, усмиренная в двух косах. Только вот стан красавицы на данном этапе не вписывался в поэтику: вызревавший маленький восточный гражданин заставил ее носить широченное платье. Беременная Зульфия, очевидно, чувствовала себя несколько неловко, и это было заметно в каждом ее движении и слове.

Полдня она наводила порядок во временном доме мужа, не разделенном, как принято у узбеков, на мужскую и женскую половины.

А к вечеру в дверь постучал Улугбек, и с выражением лица, какое бывает у радиста, передающего сигнал бедствия, попросил:

— Ростик-джан, зайди к Зульфие, она плачет, рыдает, спросить хочет.

Ростик-джан зашел к Зульфие, которая на самом деле рыдала и плакала. Он вернулся в комнату через полчаса с пакетиком соленых абрикосовых косточек и урючиной за щекой, так что казалось, будто у него выскочил флюс. Сначала Настя испугалась, что щека у него вспухла от неожиданной пощечины, но потом, поняв причину косметической перемены, мысленно посмеялась.

— Что там, Слава?

— Презабавнейшая история. — Он достал из кармана обрывок листа бумаги. — Вот, почитай.