Услышав свое имя, Настя невольно вздрогнула, но потом сосредоточилась на словосочетании „выдуманная страсть“.

„Боже, как точно! И сколько же их было, этих выдуманных страстей? И зачем они были, что значит простая механика отношений, если люди не нужны друг другу? Да ничего, ровным счетом — ничего. Эти люди, расставшись, не думают друг о друге, а случайно встретившись, ничего не испытывают. Даже приливов памяти. Значит, ничего не было, ничего вообще не бывает, если не помнишь. И в моей жизни был только Ростислав, один — был и есть, потому что никого больше я не помню. Или не хочу помнить. Все они были возлюбленными абстрактной героини Настасьи Филипповны, но не моими…“


Вечером Настя ждала Ростислава. Ей обязательно, позарез нужно было рассказать ему все — именно сейчас, сию минуту. Но он не появлялся, несмотря на наступившее темное время суток. Его не было ни в „Сибири“, не пустующей несмотря ни на какие трагедии, ни в телекомнате, где мужчины с неизменным удовольствием смотрят урок аэробики.

Она уже привыкла к тому, что телекомната бывает переполненной только когда демонстрируют футбольные или хоккейные матчи, мультики, новости и… эту самую аэробику. Стоило лишь заглянуть в телепрограмму, и можно было с уверенностью Кассандры предсказать, когда относительно небольшое пространство перед стареньким „Рубином“ наполнится терпкой смесью запахов — одеколонов, дезодорантов, пота, перегара, нестираных носков, несвежих сорочек, воблы, пива, мироздания…

Именно запахи на этом этапе жизни вдруг стали ее неприятно раздражать. Поэтому от выпуска новостей она решила отказаться.

В дверь постучали.

— Войдите.

— Настя-ханум, кино смотреть будешь? — Это была грустная Зульфия, очевидно, уставшая от одиночества, невнимания мужа и тяжкого груза „зреющей“ жизни.

— Буду.

Она написала записку. „Я у Зульфии“ и, закрыв дверь, повесила белый листок с помощью кнопки, которая темнела на светло окрашенной поверхности даже тогда, когда никаких записок не было. Это удобно: не надо искать каждый раз такую мелочь, как кнопка. Она всегда на месте, как глазок в иные миры.

Аппаратура в комнате у Ахметовых, была, конечно, помощнее общежитской: видеодвойка „Сони“. Но Улугбек все равно смотрел аэробику не в своей комнате, не вместе с женой, а по старенькому „Рубину“ в разноязыкой мужской компании.

Зульфия перебирала кассеты.

— Вот — „Дневная красавица“. Про любовь. И артистка такая красивая — Катрин Денев.


Настя видела, как Зульфия краснеет и то и дело отводит глаза от экрана. Наверное, ее „внутреннему взгляду“ тяжело воспринимать мазохистские наклонности „белой“, как однажды определил Улугбек, женщины. Настя вспомнила, что смотрела когда-то турецкий фильм „Червоная дама“, показавшийся тогда дурным плагиатом „Дневной красавицы“. Может быть, Турция европеизирована намного больше, чем Средняя Азия? Дневная красавица Северина приходит в дом свиданий. Настя пыталась понять ее, Зульфия же однозначно осуждала. Но обеих интересовало движение внутреннего мира героини, и обе немножко отождествляли себя с ней.

И вот Северина, вернувшись домой, стоит под душем. Сквозь прозрачную занавеску легко заметить, как энергично она трет свое тело, словно хочет избавиться от подозрительного запаха. Потом через открытую дверь в ванную комнату, в которой видна ванна и роскошный, завидный туалетный столик, уставленный флаконами, зритель наблюдает Северину уже в розовом пеньюаре, вытирающую розовым полотенцем мокрые волосы. Вероятно, чтобы скрыть следы усталости, она красит губы. Потом снимает со спинки стула лифчик, белье и исчезает из кадра. И появляется уже в гостиной. Садится у камина на подлокотник кресла и швыряет все свое белье в огонь. И пусть, пусть горят презренные свидетели постыдного мазохистского инстинкта! Кочергой она сдвигает белье в центр, где полыхает огонь.


— У меня был только один мужчина, — вдруг сказала Зульфия.

— Но ведь ты его любишь, Зульфия.

— Да, люблю. Но как посмотрю кино, думаю, что это плохо, когда в жизни только один мужчина… Хотя у нас, если жена заведет любовника, то муж может ее убить — и никто его не осудит.

— А у самого Улугбека — две жены.

Зульфия вспыхнула.

— Я ненавижу эту женщину. И она меня. Но там дети, пятеро детей.

Настя мысленно улыбнулась, проделав простую арифметическую операцию. Там — пятеро, Зульфия ждет третьего. Значит, скоро у тридцатидвухлетнего Улугбека появится восьмой по счету отпрыск.

* * *

Вернувшись в свою комнату, Настя думала о том, что все-таки очень мужской по сути, по мировосприятию фильм „Дневная красавица“! Несмотря на обилие женских ролей, несмотря даже на блестящую игру Катрин Денев, эта лента — всего лишь проба перевести непереводимое, переписать с „мужского“ языка на „женский“. Ей казалось, что режиссер Луи Бонюэль переписывал себя самого, свои комплексы, свое желание наконец-то понять женщину. Где-то она читала, что этот фильм — „принудительная попытка мужчины представить себе воображение женщины“. Очень точно. Северина живет и действует по-мужски. Ей присущи одновременно неизбывное чувство вины, гипнотический интерес к греховному сексу. Бонюэль абсолютно игнорирует мир собственно женщины, которая всегда, в любых обстоятельствах, хотя бы на периферии сознания, имеет в виду свое чувство, свою любовь. Женщина не умеет „выключаться“, ее чувство непрерывно, в то время как в восприятии мужчин любовь возникает, наоборот, в некоторых точках разрыва мира. Мужчина не может существовать только как любовник. Такой мужчина, подобие Дон Жуана, сам оказался бы женственен, слаб, нуждался бы во внимании и поддержке. Однако был бы способен на ряд мелких интрижек, но не способен, как Северина, вести четко раздвоенную жизнь. А женщина по природе своей неспособна на двойную мораль. Для нее подобное положение бывает крайне неустойчивым, а значит, она стремится к смещению действия в ту или другую сторону. Напротив, многие мужчины в состоянии раздвоенности живут всю жизнь, не испытывая при этом каких-либо серьезных душевных томлений…

Но сейчас Насте совсем не хотелось заниматься интеллектуальными изысками. Ей хотелось чувствовать себя защищенной, необходимой, любимой…


Она долгим, неестественно долгим взглядом смотрела на часы.

„Уже почти девять? Где же Ростислав? Не случилось бы чего?“ — с этими мыслями она села за стол, взяла блокнот Петропавлова и начала отвечать на жизненно необходимые вопросы. Она вела с ним незримый диалог:

— Ее любимое блюдо?

— Макароны. — Настя вспомнила, что почти ежедневно Марина варит макароны. — И большой кусок мяса.

— Что ей нравится из напитков?

— Чифир, вернее, почти чифир, когда она работает.

— Какие цветы предпочитает?

— Кактусы. Когда у нее в комнате расцвел кактус, она бегала по общаге и всем показывала горшочек с зеленым „ежиком“, украшенным розоватой нежной шляпкой, исключительно нелепой в соседстве с грубыми колючками.

— Какой цвет любимый?

— Джинсовый индиго.

— Во сколько встает по утрам?

— Часто — после полудня. Сова, переходящая в сурка, который периодически впадает в спячку.

— Какие театры посещает?

— Все подряд. Но любит Ленком.

— Какие мужчины в ее вкусе?

— Шварценеггер, Сталлоне, Николсон… Чарли Чаплин…

Некоторые из своих ответов Настя записывала в блокнот, а некоторые из соображений гуманности оставляла при себе.

Уже почти десять, а Ростислава все не было. За окнами темно и морозно. И очень хочется спать. Наверное, недалекая Останкинская телебашня излучает какие-то снотворные флюиды.

Но еще больше, чем спать, Насте хотелось дождаться Ростислава. И она сосредоточилась над чистым, как простыня накануне первой брачной ночи, листом бумаги.

Я рожу тебе смуглого сына

Или белого мрамора дочь.

Невесомое счастье — Крестины —

Будут славить светлейшую ночь.

Я сегодня увидела ясно.

Колыбель в нашем доме была.

Ты качал ее, друг мой прекрасный,

И она под руками плыла…

На часах было без четверти полночь. Устав ждать, Настя заснула. И последнее, что она видела, погружаясь в глубины сна, — это два зеленых огонька, глаза Геры, взгляд которых был устремлен в сторону луны. Они улетали на эту безжизненную планету вместе.


— Что за дурацкие письмена валяются на столе? — Нотки раздражения в голосе Ростислава подействовали на Настю примерно так же, как и комариный тембр электронного будильника.

— Ты пришел?

— Как видишь.

Она заметила у него под глазами темные круги — следы бессонной ночи. Но от Ростислава не пахло алкоголем. Он был трезвый, как часовое стеклышко.

— Слава Богу, что с тобой ничего не случилось.

— А что со мной могло случиться? — Его взгляд был обращен на „письмена“. — Что это ты тут писала? Кому это нравится чифир и джинсовое индиго?

— Слава, это одна женская игра, которая тебя не касается, — Настя пожалела, что непредусмотрительно оставила предметы своих вечерних трудов на столе.

— Однако же блокнотик исписан, кажется, мужским почерком. Что бы это значило?

— Ревнуешь? — не скрывая удивления, спросила она.

— Я?! Никогда! Но я боюсь всяких там СПИДов и прочего.

— Я тоже боюсь… Кстати, где ты был?

Он выдержал короткую паузу, больше похожую на минутное замешательство. Но потом сообразил, что лучший способ защиты — нападение.

— Где был — там уже нет! А какого черта ты спрашиваешь? Не припомню, чтобы мы давали друг другу какие-нибудь обязательства.

— Но мы ведь живем вместе. И стало быть…

— Нет! — оборвал он. — Не мы живем вместе, а ты живешь у меня. Ты! Потому что я тебя приютил.

И тут из глаз Настасьи Филипповны, маленькой железной леди, выкатились две слезы. Огромные, как растаявшие градины.

— Чего ты ревешь? — Ростислав смотрел на нее с выражением легкой брезгливости на лице. — Привыкла жить в своем выдуманном мире и не видишь реальности. Не хочешь видеть ничего, кроме того, что придумала.

В ответ раздались всхлипывания.

— Прекрати сейчас же, я не выношу бабских слез.

Она заплакала еще сильней.

— А что за дурацкие стишки ты пишешь? — Он пытался перевести „беседу“ в другое русло. — „Я рожу тебе смуглого сына…“ Ну чисто Габриэла Мистраль. Все вы привыкли спекулировать на святом чувстве материнства. Нет бы — выносить, родить, ночей не поспать. Так нет — они сначала трахаются, как кошки, потом убивают детей во чреве, а в конце концов пишут трогательные стишки про колыбельку.

— Я рожу, — сквозь всхлипы произнесла Настя.

— Что ты родишь?

— Не что, а кого. Ребенка.

— Ты?! Конечно, рожай! Но только не от меня. Выходи замуж за какого-нибудь тихого и покорного идиота без претензий и рожай. И он будет качать эту самую гипнотическую колыбель.

— Слава, а мы с тобой? — Она „нащупывала“ возможность сообщить ему свою важную новость.

— Что — мы? Неужели ты думаешь, что если я вырвался из одного ада, то добровольно полезу в другой? Я свободен, понимаешь, свободен! Да и вообще, какая из тебя подруга жизни?

— То есть? — опешила Настя.

— А то и есть, что спать с тобой можно, а жить нельзя.

Как бы давая понять, что утренняя разминка закончена, он встал и вышел из комнаты, закрывая за собой дверь чуть звучнее, чем обычно.

Несколько секунд Настя смотрела на Останкинскую телебашню, потом завернулась в халат и, влекомая неодолимой силой, приковывающей всех женщин в мире к их мужчинам, выскочила в коридор. Она увидела темный силуэт на фоне торцевого окна, распространяющего проходящий свет. Этот силуэт еще мгновение маячил в коридоре, потом быстро повернул направо и исчез в недрах „Сибири“.


Покорный снег скрипел под ногами, и холод этой покорности пробирался, преодолев сопротивление подошв Настиных сапог, все выше и выше: вверх по ногам, по телу — до самого сердца Она ждала автобуса, привычного верного автобуса, способного доставить ее всего за десять минут до „малой родины“ — Марьиной Рощи.

Но автобус все не приходил, и она вынуждена была терпеть отвратительные ледяные объятия февральского городского сквозняка.

Сквозняки в городах — совсем не то, что ветры где-нибудь в поле, на перелеске, на берегу спокойной равнинной реки. В лабиринтах кварталов плененные ветры становились свирепыми, словно они родились в горных ущельях. Воздушные массы плутали между каменными глыбами зданий, ненавидя все живое: траву, цветы, деревья, птиц, людей. И еще, пожалуй, бездомных животных.

Настя заметила грязную белую с подпалинами собаченцию. Она стояла у соседнего столба, перебирала озябшими лапками, словно ждала кого-то. Возможно, бросившего ее человека? Собачка верно ждала, и Настю пробирал еще больший холод, когда она видела на снегу следы, оставленные лапками, теплыми „босыми“ лапками живого существа.